Здесь делается вжух 🪄

    Активисты
    Постописцы
    Эпизод месяца Обратная пропорциональность Участники: Джеймс, Лили
    Сюжетные квесты Квестовая очередность
    Магическая Британия • Июль 1981 - Сентябрь 1981
    Marauders: Your Choice

    Marauders: Your Choice

    Информация о пользователе

    Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


    Вы здесь » Marauders: Your Choice » Архив Министерства магии » ›› Раскрытые дела » [1981 октябрь] Не ходи по моим следам


    [1981 октябрь] Не ходи по моим следам

    Сообщений 31 страница 54 из 54

    1


    Не ходи по моим следам

    Дебри Шотландии холодной осенью
    Oliver Audley • Willow Goshawk

    https://i.pinimg.com/originals/a3/6b/f7/a36bf7de15824ef0c048bbc37dd73008.gif

    https://i.pinimg.com/originals/79/14/e1/7914e17d07cc98641ea0cf85698f509a.gif

    https://i.pinimg.com/originals/64/c0/70/64c07057d8e5fb95135b8030d66e08f3.gif

    https://i.pinimg.com/originals/70/d5/3b/70d53ba3504b2596edc4972dfd2eb055.gif

    Как бы хорошо могла сложиться судьба серого волка, если бы он не заговорил в лесу с незнакомой Красной Шапочкой.

    [nick]Oliver Audley[/nick][status]бурееб[/status][icon]https://i.pinimg.com/originals/cc/b0/63/ccb0632526ca0d5cb0233b4dff92e285.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="Дополнительный статус (произвольный текст)"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой"> Оливер Одли, </a>36</div> <div class="lz-text">любитель буревестников и маленьких травниц.</div>[/chs]

    Отредактировано Markus Scarrs (2026-07-30 11:57:03)

    +2

    31

    Лес принял их неохотно, как принимает чужаков старый дом — с тихим скрипом, с едва уловимым напряжением в каждой ветке, в каждом клочке мха под ногами; здесь пахло сыростью, прелыми листьями и чем-то еще — терпким, почти металлическим, будто сама земля помнила слишком многое и не спешила делиться этим знанием. Оливер шел впереди, не оглядываясь, уверенно выбирая тропы, которые тропами не были — просто чуть менее густые участки между корявыми корнями и низко нависшими ветвями, и только по тому, как он ступал — без колебаний, без лишних остановок — становилось ясно: он знает, куда идет, даже если карта в руках Уиллоу утверждала обратное. Где-то высоко, почти невидимые за густой кроной, перекликались птицы, но их голоса звучали глухо, будто приглушенные слоем влажного воздуха, а редкие порывы ветра не разгоняли эту тяжесть, а лишь перекатывали её с места на место, заставляя лес жить своей медленной, вязкой жизнью. Под ногами то и дело хлюпала вода, скрытая под ковром мха, и в такие моменты Оливер лишь коротко дергал плечом, не замедляя шага, тогда как позади слышалось осторожное, сдержанное шипение Уиллоу, старающейся не провалиться в очередную лесную подлянку.

    От карты здесь не было никакого толка. Как и говорил Одли - лес жил своей жизнью, менял полюса, взращивал за ночь вековые деревья, а болото могло оказаться там, где они минуту назад прошли. Лив злился, идея пойти в лес все больше и больше казалась ему провальной, этот старый пройдоха водил их за нос.
    - Мы не составляли карту! - фыркнул он, останавливаясь и запрокидывая голову, всматриваясь в верхушки деревьев, он был уверен - они здесь уже проходили. Час или два назад - время стерлось. - Эту карту составил ебантяй, который понятия не имел о способностях этого леса. Кстати, я слышал, что здесь и энты обитают, но ни разу их не видел. Не хочешь познакомиться? - хмыкнул он, ногой подпинывая валяющуюся палку, тут же хмурясь от того, как почва под ногами поменяла свою плотность.
    — Здесь осторожней, — лениво бросил он через плечо, даже не оборачиваясь, когда очередной участок земли подозрительно просел под его весом. Одли не обращал внимания на ее ворчание, шел уверенно, изредка закатывая глаза на очередные нравоучительные фразочки.
    — О, да, отличная стратегия, Лив, — голос Джейсона возник где-то сбоку, почти вплетаясь в шелест листвы, — ведешь девчонку в болото и читаешь лекции по самосохранению. Гений. Почти как тогда.
    Оливер дернул челюстью, едва заметно, и шаг его на мгновение стал жестче, тяжелее, прежде чем он снова выровнял ритм, будто вбивая этот голос глубже, туда, где он уже давно обосновался.
    — Заткнись, — пробормотал он себе под нос, не сбавляя темпа.
    — Не могу, извини. Я же, знаешь ли, часть твоего сознания теперь. Бесплатное приложение к вине и самоуничтожению.

    Лес становился плотнее, темнее, несмотря на ясное небо где-то там, над ними, и чем дальше они заходили, тем сильнее ощущалось, что здесь нет случайностей — каждая тропа, каждый поворот будто проверяли их на прочность, на упрямство, на глупость. Оливер чуть повел плечом, обошел поваленное дерево, скользнув ладонью по влажной коре, и коротко кивнул вперед, указывая путь, хотя Уиллоу этого жеста не могла видеть — просто потому что он уже привык, что кто-то идет за ним, дышит ему в спину, спорит, не соглашается, но все равно идет следом.
    Хруст веток под ногами девушки резко изменил тональность, и этот звук заставил его напрячься. Замереть на мгновение и резко обернуться, - не двигайся, - громко произнес мужчина, быстро оценивая глазами ситуацию. Листва под ногами - слишком пожухлая, составляет идеальный круг. Наваленные ветки - слишком аккуратно собранные, природа так не делает.
    — Ну давай, Лив, скажи, что это просто художественное оформление леса, — лениво протянул Джей где-то сбоку.
    — Замри, Уилл, — уже тише, но куда опаснее повторил он, делая медленный шаг к ней, вытягивая руку, чтобы схватить ее за руку и дернуть на себя.
    И в этот момент земля под Уиллоу вздохнула. Не провалилась сразу — сначала просела, мягко, обманчиво, как если бы просто решила уступить под весом, и только потом резко ушла вниз, ломаясь, рассыпаясь, утягивая за собой всё — листья, ветки, воздух. Девчонка не успела даже вскрикнуть по-настоящему — звук оборвался вместе с опорой под ногами, и тело дернулось вниз, в черную, неожиданную пустоту.
    — Блядь! - Оливер рванулся вперед инстинктивно, без расчета, без паузы, хватая её за руку — пальцы сомкнулись на запястье слишком резко, слишком сильно, будто он мог этим усилием остановить падение. На долю секунды — получилось. Её вес дернул его вперед, край ямы обрушился под его ботинком, земля поползла, и он, скользя коленом по рыхлой кромке, успел лишь коротко выдохнуть сквозь зубы, прежде чем всё окончательно пошло к черту.
    — Отлично, — одобрительно хмыкнул Джей, — классика. Один падает — второй обязательно за ним. Командная работа, мать её.

    Мир схлопнулся в узкий вертикальный провал, в резкий холод воздуха, в удар сердца о ребра, и в следующее мгновение их накрыло — сначала ударом, глухим, выбивающим дыхание, потом — россыпью земли, веток, мусора, что посыпались сверху, как запоздалый приговор. Оливер инстинктивно развернулся в падении, принимая удар на себя, и когда всё, наконец, остановилось, внизу осталась только тишина — тяжелая, пыльная, с привкусом сырой земли во рту. Он лежал, не двигаясь пару секунд, чувствуя, как боль медленно собирается в теле,  как нестерпимо ноет щиколотка, как возвращается дыхание, резкое, хриплое, и только потом с усилием открыл глаза. Темно. Не полностью — сверху пробивался бледный круг света, но этого было достаточно, чтобы понять глубину. Глубоко. Слишком.
    - Уилл, ты как? - Одли резко садится, и тут же морщится, сжимая губы в тонкую полоску - боль стала ощутимой. Он до сих пор сжимал тонкую ладошку в своей руке, словно проверяя, что она всё ещё здесь, а не очередное видение, которое сейчас растворится вместе с голосом в его голове.

    [nick]Oliver Audley[/nick][status]буревестник[/status][icon]https://i.pinimg.com/originals/cc/b0/63/ccb0632526ca0d5cb0233b4dff92e285.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="Дополнительный статус (произвольный текст)"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой"> Оливер Одли, </a>36</div> <div class="lz-text">любитель буревестников и маленьких травниц.</div>[/chs]

    +1

    32

    Уиллоу всегда доверяла лишь проверенным источникам. Никогда - слухам. Слухи она ненавидела так же сильно, как и людей, что их разносили. В её руках была карта. Карта, на которой были изображены тропы, опасности, что могли их поджидать: болота, ловушки, топи. Они с Оливером провели не один час, тщательно вырисовывая это контурами грифельного карандаша, а потом, удовлетворенные результатом, вновь и вновь осматривали визображенную местность с придирками настоящих экспертов. Болота казались настоящим адом во плоти, учитывая, что Уилл успела их попробовать и на вкус, и на цвет, а топи - ужасными ловушками, что были способны не только погубить, но и схоронить твой последний вскрик, не дав позабавиться лесу вокруг. А тот... бушевал. Он был глубоким. Густым. Тихим. Он, как новоявленный партизан, молчал о своих изюминках  - кокетливая девица, что открывается лишь избранным. И Уиллоу злилась. Даже не на сам лес, а на Оливера, что так легко перечеркнул труды их многих часов - он шел вперед, не оглядываясь, не говоря ни слова, и даже не обращал внимания на замечания самой Гуссокл, что они оторвались от маршрута. И всё же она шла за ним, глядя в эту злосчастную карту, наблюдая, как далеко позади остаются все реперные точки, все деревья, с искривленными стволами, что служили ориентирами, а их тропа пролегает где-то далеко справа или слева от них, но не там, куда они должны были идти. Гуссокл кряхтела, уставшая и изможденная, недовольная выбором, недовольная Оливером, потому что что, если не карта, могло выручить их здесь? Его чутье? Седьмое чувство? Они все шли вглубь, они шли туда, где даже деревья боялись ступать - искривленные корни, торчащие из земли, ни травинки, ни цветочка... её рюкзак оставалась пустым. Ни одного образца. Значит - ни намека на жизнь вокруг. И только они вдвоем, не сбавляя темпа шли на свою погибель.

    В какой-то момент Уилл хотела повернуть в другую сторону. Просто плюнуть на все и развернуться, предпочтя настоящий путеводитель, а не тот, что был зашит, видимо, в подсознании этого парня. Но как бы она его оставила? Такого упертого, такого несносного. За весь путь он не обернулся на неё ни разу, будто... будто Уилл была приложением к путешествию, вместительным рюкзаком, что на особо крутых ухабах стонал своей старостью и усталым видом. То дернет плечом, то махнет рукой, но это всё, на что она могла рассчитывать - сухое и безвозмездное одиночество. В конечном счете она могла пойти сюда одна и возыметь тот же успех - тишину, молчание, щекотливую опасность близких болот совсем рядом, десяток метров и снова с ними. Почва под ногами проседала и это становилось привычным, воздух наполнялся сероводородом и йодом - и её обоняние уже не отзывалось на это тошнотой и головокружением. Просто антураж. Просто декорации к чьей-то глупости. И чьей-то тупой любви, что прощала всё. Уилл смотрела в его спину, свернув карту и спрятав ту в рюкзак - смысла от неё уже не было. Она шла, повинуясь Ливу, словно шла на собственную казнь - хорошо, если та будет быстрой, но не настолько, чтобы в последний миг не увидеть его глаза. И вот этот миг настал.

    Уиллоу услышала, как под её ботинком проседает ветка. Хруст. Шелест. Не такой, как был прежде. И под крик Оливера "замри", она замирает, выставив руки в обе стороны, будто ловя равновесие.
    - Замерла, - шепчет она, чувствуя, как холодный озноб страха пробирается под куртку, под свитер, до самой кожи. Мурашки бегут прочь от шейного позвонка до кончиков пальцев... Замри. Она, кажется, даже не дышит. Только смотрит во все глаза на Оливера, что делает шаг к ней обратно. Ей хочется закричать "не надо!", но уже поздно. Земля под ней проседает с той же скоростью, с которой вырывается её отчаянный вскрик "ой". Пустота под ногами, ветер в волосах, рука Оливера что так больно, но так отчаянно хватает её за запястье и выбивает кисть из сустава. Уиллоу уже не понимает, от чего так орет - из-за боли, или из-за страха? На мгновение падение замедляется, её отчаянно сильно бьет о землю, но крошки глины летят в лицо, сухие ветки застревают в волнистых волосах, и падение возобновляется... оканчивается оно на дне глухим ударом, болью, привкусом земли на губах. Девчонка дышит жадно, но постоянно откашливается, садится, жмурясь при этом, ощущая, что запястье пульсирует болью и каким-то странным волнением - ага, Оливер всё еще держит её пальцы в своих, боясь отпустить.
    - Цела, - шепчет она, будто переживая, что громкий звук обрушит на них настоящих камнепад. - А ты? - девушка оборачивается к Ливу, подползает, сокращая минимальное расстояние, - где болит? Я вижу, что больно.
    Я вижу, думает она. И чувствую. Потому что я не идиотка. Потому что надо было слушать меня, а не доверять собственному эго. Но всё это остается серым осадком на дне её горла, так и не выползшим на белый свет. От её нотаций не станет легче или проще, или менее болезненно. А Оливер себе явно что-то повредил, судя по тому, как поджимал губы.
    - Надо выбираться. У тебя получится меня подсадить? Здесь высота - как раз наших два роста... поднимайся, Лив. Давай.
    Страх остаться здесь перечеркнул в Уиллоу последние остатки смущения. Если ради спасения ей придется садится на его шею - что ж, пускай. Он тронет её за ногу, за бедро и талию - хорошо. Не найдет ни малейшего повода задержаться на ощущениях - ладно. По крайней мере они оба получат шанс выбраться из этой медвежьей ямы - и как только они оба этого не заметили? Оливер был слишком увлечен своей важность, Уилл - созерцанием чьей-то спины. Если бы она смотрела под ноги... как и тогда, в болотах. Так что во всей этой ситуации виновата снова она. Одна. Оливер здесь снова жертва её беспечности.

    Гуссокл помогла Оливеру подняться. Судя по тому, как оон хромал на правую ногу - эта ловушка стала точкой в их путешествии... дальше идти смысла нет. Дальше его щиколотка распухнет и нога станет совсем не рабочей и Уилл придется тащить его на себе, а это, учитывая её вес и вес парня, было практически невозможным.
    Когда Лив присел, Уиллоу кое-как вскорабкалась на его шею, затем ухватилась за корень снаружи, крепко, до боли сжав пальцы. - Еще чуть-чуть... - она почувствовала толчкок где-то под бедрами, но не успела как следует его осмыслить - руки сами карабкались по живому стволу вверх, пока, наконец, всё тело не оказалось снаружи. Пара секунд на передышку, и вот она разворачивается, ложась на живот и свешивая тот самый корень вниз, к Оливеру:  - цепляйся, я подтяну.
    Усмешка. Ну конечно. Что еще ожидать. - Ты не улыбайся, а хватайся, дурачок, - шипит она на него, - я, может, и слабее, но физические законы никто не отменял. Давай!
    Зацепившись мыском ботинок за  какую-то корягу, держа в руках толстый корень так крепко, будто от этого зависела вся её жизнь, Уиллоу потянула в миг отяжелевшие руки на себя, вверх. Боль в запястье уже не ощущалась. Непослушные пальцы повиновались её незримому приказы. Спасти. Вытащить. Любой цной. Оливер был тяжелым, но Уиллоу об этом сейчас не думала: её мысли были сосредоточены на том, что небо над их головами стремительно темнело. Что травмированная щиколотка не даст им дойти до дома обратно, потому что далеко. То есть им придется где-то остановиться и, возможно заночевать. Но это... не страшно. Хорошо, что они по крайней мере  живы. Обычно в такие ловушки втыкают на дно еще и колья. В этой подобных сюрпризов не оказалось.

    Постороннее, паразитное движение где-то сбоку заставило Уиллоу сместить фокус внимания. Она перевела взгляд и буквально ахнула: - Змея, - одними губами произнесла она, - Оливер, тут... Оливер!
    Вот... незадача! Змейка, посчитав их за опасность, ринулась к ближайшему объекту. К Оливеру. - Отпусти руку, прыгай! - вскрикнула Уилл, но было поздно - гадюка впилась зубками в шею парня, а Гуссокл... буквально обомлела. Змея была ядовитой. Смертельной. Но как же так? Нет, только не Оливер. Ну пожалуйста!

    [nick]Willow Goshawk[/nick][status]Г О Ш А[/status][icon]https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/95/567121.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="плюнет-поцелует"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой">Уиллоу Гуссокл, </a>22</div> <div class="lz-text"> адепт ордена едкого лютика, учёный-герболог</div>[/chs]

    +1

    33

    Лив упёрся ладонями в землю, тяжело, с хрипом втягивая воздух, будто каждое движение нужно было сначала разрешить телу, а потом уже совершить, и только потом, стиснув зубы так, что в челюсти отдало тупой болью, начал выпрямляться, перенося вес на здоровую ногу, потому что правая отозвалась мгновенно — резким, яростным всплеском боли, как будто кто-то изнутри решил переломать её заново, уже без всякой причины. Он тихо выругался, почти беззвучно, и всё равно встал — криво, неровно, с перекосом в плечах, но встал, потому что другого варианта не было, потому что внизу оставаться — это уже не вариант вообще.
    — Давай, — бросил он коротко, даже не глядя на Уиллоу, просто подставляя руки, сцепляя пальцы в замок, как учили когда-то давно, когда это ещё было чем-то вроде игры, а не вопросом выживания. — Быстро.
    — Смотри-ка, — лениво протянул Джей, — герой включился. Сейчас ещё плащ наденешь и полетишь.
    — Завались, — процедил он сквозь зубы, когда она наступила ему в ладони, и вес её резко вдавил его вниз, заставив боль в ноге вспыхнуть новой волной, такой, что на секунду потемнело в глазах.
    Одли рванул её вверх рывком — грубым, без изящества, потому что сил на аккуратность не осталось, и когда её пальцы вцепились в край, а потом в корень, он лишь коротко выдохнул, удерживая равновесие, пока она выбиралась наружу, цепляясь за землю, за траву, за всё, что могло держать.
    — Ещё… давай… — глухо бросил он, подталкивая её под бедро, не думая ни о чём, кроме того, чтобы она вылезла первой.
    — Осторожней, Лив, — ехидно добавил Джей, — а то ещё решит, что ты заботливый.
    — Пошёл ты… — выдохнул мужчина почти беззвучно. Девчонка вылезла. Он это понял по тому, как вес исчез, как руки вдруг стали пустыми, как мир снова вернулся в привычную форму — боль, земля, воздух. И вот тогда всё пошло не так. Лив только начал подтягиваться сам, только перехватился за корень, только перенёс вес — и в этот момент что-то холодное, быстрое, живое скользнуло вдоль шеи. Укус был как вспышка — короткая, яркая, почти ослепляющая.
    — Блядь! — вырвалось у него резко, глухо, и тело дёрнулось само, без команды.
    — О, ну конечно, — с восторгом выдохнул Джей, — куда ж без этого. Я уже думал, ты сегодня скучно отработаешь.

    Рука сработала быстрее головы — он вцепился в гадюку, чувствуя под пальцами скользкое, живое напряжение, рванул её от себя с такой злостью, будто это могла быть причина всего, что с ним происходило, и с размаху швырнул обратно вниз, в яму. Шея горела. Пульсировала. И боль уже начинала расползаться глубже, шире, как если бы под кожу запустили яд, который не торопился, но и не собирался останавливаться. Мужчина все-таки подтянулся, и перекатившись выбрался наружу тяжело дыша. Оливер рухнул рядом с краем, тяжело, неровно, на секунду закрывая глаза, потому что мир вдруг стал слишком громким — слишком ярким — слишком болезненным.
    — Ну что, — тихо, почти довольно протянул Джей, — теперь у тебя полный комплект. Яма, нога, змея. Может, уже хватит геройствовать, а? А то будет на одну могилку больше.

    Оливер медленно выпустил воздух, перекатываясь на спину, словно каждое движение требовало отдельного усилия и терпения. В висках глухо, навязчиво стучала кровь, разгоняя пульс до неприятной, почти болезненной частоты, шея пылала жжением, будто под кожей тлели угли, а правая нога отзывалась тупой, вязкой болью, растекающейся от щиколотки выше. Он лежал, не пытаясь подняться, прижимая ладонь к ране, чувствуя, как сквозь пальцы сочится тёплая кровь, и пытался удержать хоть одну ясную мысль, но они ускользали, распадались, путались в голове. Взгляд его был устремлён вверх — в блеклое, чужое небо, которое казалось слишком далёким и слишком спокойным для того, что происходило с ними здесь, внизу.
    Сколько у него времени? Да и до чего? Противоядие если и есть, то в деревне, а туда... нужно еще доползти. Мужчина тяжело садится, смотря перед собой и видя лицо Уилл - грязное, все в земле и глине.
    - Все пошло по пизде, - хмыкнул хрипло он, - нужно поворачивать к деревне. Ты как, готова идти?
    А ты, готов?

    Оливер видел, как она смотрит — так не смотрят на равного, так не смотрят на того, кто ведёт; так смотрят на проблему, на рану, на человека, которого надо тащить. И от этого внутри что-то скривилось, болезненно, не от укуса — от осознания. Он ведь всегда был тем, кто вытаскивает или хотя бы пытается, кто идёт первым, кто, если надо, остаётся последним, а сейчас — лежит, распластанный, с разбитой ногой, с ядом в крови, и единственное, что от него осталось — это вес, лишний, неудобный, опасный. Обуза. Чёртова обуза, которую девушка теперь будет вынуждена учитывать, обходить, возможно — спасать. Мысль о том, что именно она будет его тянуть, показалась почти оскорбительной, и одновременно — пугающе реальной. И где-то глубже, под этим раздражением, под привычной злостью, медленно поднималось другое, куда тише и честнее: он не жилец. Не здесь, не с этим набором, не с таким ядом, не с такой ногой. Одли это понимал слишком хорошо, чтобы врать себе, и потому просто смотрел на неё, чуть прищурившись, словно пытаясь запомнить — не её лицо даже, а это выражение, эту смесь страха, упрямства и решимости, с которой она всё равно не отступит. И, чёрт возьми, это злило его больше всего, потому что этот лес ее прикончит.

    [nick]Oliver Audley[/nick][status]буревестник[/status][icon]https://i.pinimg.com/originals/cc/b0/63/ccb0632526ca0d5cb0233b4dff92e285.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="Дополнительный статус (произвольный текст)"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой"> Оливер Одли, </a>36</div> <div class="lz-text">любитель буревестников и маленьких травниц.</div>[/chs]

    +1

    34

    Гулом метронома в её голове запечатывалась одна мысль за другой. Тик - змея. Так - укус. Тик - шея. Так - слишком опасно. Уиллоу наблюдала за Оливером словно со стороны, с позиции зрителя в кинозале, где вокруг темнота и шорох фантиков от конфет. Только здесь, вместо всего этого набора, было совершенно иное: не фантики, а сухая листва, да противная, густая земля под ногами, не ласковая темнота и щекотка от предвкушения, а нечто более хищное, что посылает в твой разум вполне себе определенные сигналы - беги. Здесь тебе не рады. Здесь ты погибнешь. И ты, и он, и всё, что задержится здесь еще хотя бы на пару минут. Не было и приятной щекотки - где-то в районе солнечного сплетения клубилась тупая боль, тяжелая и горячая, будто шарик раскаленного металла, вдруг попавший в воду.
    Тик - это смерть. Так - Оливер умирает.
    Её глаза, огромные от испуга, впрочем, не выражали ровным счётом ничего. Они были большими экранами с титрами, что, как известно, равнодушны к наблюдающим. А тело вопреки всему, сомнениям и страху вопреки, становилось каменным, неловким, не способным более двигаться. Вот Оливер кое-как выкарабкивается из ямы, переваливается на спину, затем и вовсе - садится. Что он сказал? Она не расслышала. Его губы шевельнулись в кривой ухмылке, и как по волшебству, к Уилл вернулись сразу все чувства. Просто потому что она разозлилась. На этот лес, на этот чертов осот, на змею, на яму, на Оливера. Он умирает, а всё продолжает издеваться. Вот чего он, спрашивается, так усмехается? Чего он так смотрит на неё? Как на второсортного человека. Как на неумёху, которая его даже из ямы вытянуть не сумела нормально. А она ведь говорила! Говорила ему! Пойдём по карте, давай вернемся на маршрут, а он всё шел, и шел, и шел, упрямый, невыносимый! И вот, смотри, Лив, к чему это всё привело! Идиот, думает она. Просто остолоп!
    Тик - время идет. Так - сделай же что-нибудь!
    Злость - прекрасный двигатель прогресса. Метроном резко обрывает свой ход, на его место вступает чёткая, лаконичная мысль. И она же отпечатывается на её щеках румянцем, нездоровым и ярким, что, наверное, в сочетании с разводами грязи на коже, представлял собой просто невероятное зрелище. Думай, Уилли, думай... Да что думать - действовать надо!.. Нет, может, есть другие варианты?.. Какие? Дать ему умереть в этом глухом лесу?.. Нет, ну ты только посмотри на него... ухмыляется, гад!.. Не отвлекайся, Уилли, время идет, яд распространяется дальше!.. Яд гуще крови. Тяжелее. Он пока что там, около раны, но если дойдёт до мозга? Да, ты не спец по этим... тварям, но ты же читала, помнишь? Как там её... гадюка обыкновенная. Ну ничего себе, обыкновенная! И кто только додумался назвать ядовитую змею обыкновенной... Уиллоу!
    Гуссокл вздрогнула и впервые, кажется, за всё время, что прошло с момента укуса, моргнула. Глаза налились жаром, под веками отчаянно защипало и, кажется, даже плакать захотелось, но, как и всегда бывало, когда у Уиллоу была задача и путь, она не обращала  на сантименты никакого внимания. Раз выход из этой ситуации только один, она сделает это. И стыдиться тут нечего. Ей пришлось тихонечко откашляться, потому что горло пересохло, язык стал и вовсе непослушным.

    - Времени нет, - девчонка торопливо подползла к мужчине поближе, едва ли на коленки к нему не забралась, - Я сейчас сделаю кое-что, только не сопротивляйся, понял? И, ради Мерлина, давай без комментариев.

    Её ладонь четким, сильным движением сняла руку Оливера с его шеи, что успела окраситься неровными полосами в грязно-алый. Уилл помедлила всего секунду, а затем наклонилась к Ливу вплотную, едва задевая щекой его губы, скользнула своими по шее, тут же накрывая место укуса. Мягкие, теплые губы девушки плотно сомкнулись вокруг двух ярко-красных точек-проколов, кончик языка прижался где-то между - и Уиллоу потянула в себя воздух, наполняя свой рот его кровью, уже успевшей смешаться с ядом. Если бы она была способна думать сейчас хоть о чём-то ином, кроме как о спасении погибающего, то нашла бы этому довольно забавную аналогию в мире маглов, что верили в существовании вампиров, пьющих кровь. Уилл, правда, не пила. Когда солоновато-горький привкус полностью наполнял её рот, она совсем немного отстранялась от Оливера и сплёвывала буру смесь на землю, а затем возвращалась к его шее обратно... и так три раза, пока губы не онемели от напряжения окончательно. В её голове всё происходило неимоверно медленно, муторно, ведь сосать кровь из этих маленьких дырочек оказалось так сложно, а еще если учесть, что это была шея Оливера... Гуссокл ведь даже не успела ничего чувствовать. И лишь когда отодвинулась от него на небольшое расстояние и взглянула в его глаза, едва поборола в себе желание спрятаться куда-нибудь или вовсе - убежать. Его кожа и впрямь пахла океанской солью, терпким мускусом, чёрным перцем.

    Боги, да дайте ей кто-нибудь уже подзатыльник! Не о том ты думаешь сейчас, девочка, не о том!

    - А сейчас слушай меня внимательно, - она рукавом утерла губы, размазав и грязь, и кровь еще сильнее, - У нас в запасе пара минут, прежде чем... нет, ты не умрешь, конечно, но скоро начнется лихорадка. Возможно - галлюцинации, бред, судороги, я не знаю. Но я знаю, как это всё лечить, понял? Ты должен довериться мне и делать всё, что я тебе скажу, - хотя скорее всего ты потеряешь сознание и спрашивать ни у кого ничего не придется, - Просто... - Уиллоу слегка наклонила голову, её взгляд стал теплее, в нём, будто за прозрачным стеклом аквариума, плескались жалость, боль, страх... страха - всё больше. Не за себя, за него. Потому что пока она придумывала как его спасти, пока буквально облизывала его шею, она вдруг забыла о своих чувствах к нему. А сейчас - вспомнила. И они тяжким грузом легли на её грудь, вдавились, прижав девчонку к земле. Плевать, что он думает о ней, злится на неё или нет, ненавидит, может, а может - презирает. Но, пожалуйста, говорил её взгляд, её поджатые чуть ли не в плаче губы, пожалуйста, Оливер, доверься.

    Она рывком сорвала со своей спины рюкзак, распахнула клапан и едва не взвыла от досады - из-за падения половина склянок разбилась, их содержимое теперь насквозь пропитало плотную ткань и свертки с травами. Уиллоу с остервенением, поддев сумку под дно, выпотрошила её нутро прямиком на землю. Её пальцы быстро-быстро перебирали осколки, уцелевшие свертки, глаза бегали по ровным, красивым строчкам - надписям, а губы безостановочно шептали названия, то приговаривая простенькие ругательства, то совсем беззвучное "нет, это не то, всё не то". Ей отчаянно не хватало её собственной комнаты, где на каждой полке, в каждом укромном уголке можно было найти либо зелье, либо ингредиенты для него - всё нужное, всё необходимо... всё. Просто - всё. Любая вещь и в любом количестве. Здесь же, в этом богом забытом лесу, у неё будто бы остались палка, да веревка, а кто-то заставляет сделать из этого микроскоп... Уилл резко остановилась в поисках, замерла, выпрямилась. Лес. Точно! Она же в лесу! А здесь растений - куда ни глянь! Гуссокл подскочила на ноги и, прихрамывая от волнения, ринулась в чащу. Через минуту она уже вновь склонялась над Оливером, прижимая к его ране одной рукой пышный, душистый на ароматы йода, мох, а другой запихивая ему в рот пожухлые маленькие листочки. - Это зверобой. Он снимет жар. От боли ничего нет, прости, боль придется потерпеть... но я найду что-нибудь, обещаю. Тут где-то еще была серебристая полынь и кровохлебка... держи мох, вот так... - Уиллоу помогла пальцам Оливера нащупать пористую подушечку на шее, а затем коснулась их сверху, чуть сильнее надавливая. Она впервые касалась его вот так. Впервые была настолько близко, что его дыхание, ставшее буквально через минуту прерывистым, нежно горячило кожу. У девчонки от волнения сводило судорогой живот, холодели ладошки, глаза блестели не то от нездорового возбуждения, не то от страха... а сердце молчало. Сердце просто не билось, разбитое и сломленное, заброшенное в дальний уголок души. На что она смела надеяться? Эта неуклюжая, нескладная пигалица. Ей двадцать два. Она не видела ни мира, ни людей. У неё никогда и никого не было, а этот парень, он... едва не погиб из-за неё. И меньшее, что она могла сделать для него, так это попытаться спасти. А потом попытаться уйти, именно так - попытаться, потому что её мир за эти недели перевернулся настолько, что успел подмять под себя и Оливера. Как ей быть без него? Как просыпаться по утрам, не слыша его шагов внизу? Как фыркать на каждую его усмешку, как не спорить с его мнением, естественно, неправильным? Кого ей любить тогда, когда его не будет с нею рядом?

    - Не умирай... пожалуйста, - прошептала Уиллоу, неловко улыбнувшись дрожащими от подкативших к горлу слез губами, - сейчас тебе будет скорее всего очень больно... судорога. Но не отключайся. Слушай мой голос, ладно? Я буду с тобой говорить. Не знаю, правда, о чём, но... эй, Оливер, не закрывай глаза, Оливер!

    Она не слабая. Когда на кону так много всего, у неё нет больше права ни жалеть себя, ни сетовать на судьбу. Можно плакать, можно ныть, но нужно, обязательно нужно заставить себя злиться. И через злость, через усталость идти дальше. И Уиллоу шла. Соорудив из веток, веревок и лапника небольшой настил, она кое-как перетащила на него потерявшего сознание Оливера, перекинула заблаговременно оставленную петлю через своё плечо и... постоянно спотыкаясь, падая, но шаг за шагом преодолевая зыбкие тропки, Гуссокл буквально ползла так до самой темноты. Сил не осталось, ужасно хотелось рухнуть куда-нибудь рядом с Ливом и уснуть, забыться, быть может, вечным сном, но вместо этого она разожгла хлипкий костерок и подтянула Оливера поближе к нему. Всю дорогу она говорила с ним, рассказывала сначала о себе, потом вспоминала детство, смеялась вместе с ним, молчавшим, над самой собой, затем пришло время сказок, под которые укладывала её мать по ночам. Сказок диковинных, о птицах, что не знали покоя в мирной, спокойной жизни и улетали туда, где небо разрывала буря, о маяках и их хранителях, что находили в себе странную любовь к бескрайним морям и океанам, к шелесту разбивающихся о скалы волн... Сейчас Уиллоу молчала. Сил говорить не осталось. Она вяло переворачивала тонкой веткой бревна под слоем пламени и смотрела куда-то далеко-далеко, даже уже не на лес, а будто бы внутрь себя. Она вдруг начала вспоминать, как на каком-то отрезке пути Оливер начал ей отвечать. Как ей казалось. Потом она поняла, что он в бреду и разговаривает вовсе не с ней, а с кем-то иным... Джей? Кажется, так его звали. Что ж, Джей, подумала Уилл и прикрыла глаза. У нас с тобой на двоих одна задача. И если ты меня слышишь, помоги. Не дай ему умереть.

    В ту ночь Уиллоу почти не спала, так, иногда проваливалась в небытие, а потом с испугом просыпалась, будто выныривала - с тем же судорожным вздохом. Кажется, она собрала по округе почти все травы, которые хоть как-то могли помочь. Она разминала их в ладонях, прикладывала их на рану или, разжимая челюсть Лива, без какого-либо стыда буквально впихивала ему их в рот. На самом деле удивительно, ведь Уилл ни разу за весь путь обратно не глянула на карту - шла и шла, просто - назад, хоть они с Оливером петляли, кружили по тропам, а те словно издевались, водили их за нос. Сейчас весь лес будто сжалился над ними и рано на рассвете сначала поредел, а затем и вовсе вывел на уже знакомую дорогу. Дальше - камни, дальше вот так тащить Оливера опасно, да и... в ней самой почти угас всякий намек на жизнь. Поэтому, оставив его одного у границы с лесом, Гуссокл побежала в деревню, в тайне надеясь, что не встретит ни Адама, ни его ошалелого брата.

    Дома стало чуть проще. Дома была горячая вода, чистая одежда, постель и возможность сварить уже нормальное зелье, хоть всё и из тех же подручных средств. Оливер еще не приходил в себя, но Уилл не теряла надежды, как безумное приведение то наворачивая круги по гостиной, то подбегая к плите, чтобы помешать отвар, то возвращаясь к дивану, на котором лежал Оливер, чтобы поменять холодное, мокрое полотенце на его лбу. Её до сих пор била мелкая дрожь, когда под сомкнутыми веками представал тот лес, его холодный, грубый воздух, горячее тело Лива, что метался в бреду и ругался, звал кого-то. А еще... ей ведь пришлось его переодеть. Он не мог так долго находиться в грязной одежде - велик риск заражения крови. Как жаль, что она это поняла лишь тогда, когда двое мужчин, помогавших с перемещением Лива к дому, уже скрылись где-то далеко-далеко по дороге. - Ладно, ладно, - проговорила она со злобой не то себе, не то парню, - ты меня видел голой. Будет один - один. Да? Надеюсь, ты этого не вспомнишь... Мерлинова борода....
    Она честно пыталась не засматриваться. Честно. Злилась на себя, когда руки то и дело замирали над его кожей, горячечной, влажной, покрытой бисеринками пота. Ей так хотелось его коснуться чуть-чуть иначе, нежно и... сладко. Но это было бы нечестно и невежливо, хотя бы потому что сам Оливер наверняка был бы против. И это злило еще больше. Да, она, может, и не красавица, но ведь... - Ай, да ладно тебе, Уилл, - с надрывом прошепча себе под нос, девчонка скомкала грязную мужскую одежду и забросила её в приоткрытую дверь ванной комнаты. - Сдалась ты кому. Ты же понимаешь, что сейчас даже не его спасаешь, да? А себя.
    Понимаю. Потому что ... потому что Оливер был прав. Без него я пропаду. Не в лесу, а в мире. Мне не хочется знать, какого это... мир без него.

    Уилл устало опустилась в кресло напротив. Её тонкие руки свесились через подлокотники вниз, тонкие ноги вытянулись вперед, тонкое тело съехало по спинке, принимая полулежащее положение. В гостиной больше не пахло грязью, болотами, лесом. Всё больше воздух наполнял запах трав и дыма от огня в камине. Её взгляд скользил по комнате, то и дело возвращаясь к Оливеру. Второй день, как они здесь, почти четвертый - как он в плену агонии.
    - Знаешь, я всё же скажу, - проговорила Уиллоу тихо, - Нет сил молчать. Ты, Оливер, полный идиот. Понял? Потому что свернул с дороги, не пошел по маршруту, спорил со мной до хрипоты. А еще доказывал, что знаешь этот лес. Ха! Ничерта ты не знаешь, Оливер. И где мы в итоге оказались?! В яме. Мы упали в яму, Оливер, потому что ты не смог признать, что не прав. А потом тебя укусила змея и я тащила тебя, остолопа этакого, почти два дня. На себе. И это был мой выбор. Ясно тебе? Мой. Только попробуй мне потом сказать, что я должна была оставить тебя там, умирать... - Уиллоу печально усмехнулась и отвернулась к огню, - оказалось, что мне проще нести тебя на себе, чем отпустить. И проще говорить с тобой без сознания, чем с тобой... настоящим. Потому что я для тебя ходячая глупость. Потому что за этим ты не видишь... меня. И моих... чувств. Да, Лив, пользуясь случаем, пока ты в отключке, пока ты не слышишь и не имеешь возможности закатить глаза, я скажу -  я люблю тебя. Идиот.

    [nick]Willow Goshawk[/nick][status]любит-не любит[/status][icon]https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/95/567121.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="плюнет-поцелует"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой">Уиллоу Гуссокл, </a>22</div> <div class="lz-text"> адепт ордена едкого лютика, учёный-герболог</div>[/chs]

    +1

    35

    Сознание уходило не рывком — не так, как в книгах, где темнота падает сразу и окончательно, — оно расползалось, как тот самый яд, медленно, упрямо, отвоёвывая у него тело по кускам. Сначала притупилась боль — не исчезла, нет, она осталась, но стала далёкой, как будто происходила не с ним, а где-то рядом, с кем-то другим. Потом потяжелели веки, и Оливер даже не заметил, как перестал их держать открытыми — просто позволил закрыться, на секунду, на одну чёртову секунду… и мир под этим исчез.
    Но тишины не было. Сначала пришёл свет — странный, тёплый, неправильный для этого места. Одли стоял на берегу, но не здесь, не среди этих скал, а там, где море было другим — спокойным, почти ласковым, где ветер не резал кожу, а лишь трогал волосы, как будто осторожно, чтобы не спугнуть. И рядом были они. Слишком живые. Слишком настоящие. Ливия смеялась — тихо, мягко, поправляя ему ворот рубашки, как делала всегда, когда он был ещё слишком мал, чтобы сопротивляться. Доран стоял чуть в стороне, опершись плечом о стену дома, и в его взгляде не было ни тени того, что пришло потом — только спокойствие и редкая, почти незаметная гордость. Тиберий что-то говорил, быстро, сбивчиво, как обычно, размахивая руками, а Генриетта смеялась над ним, задевая плечом, и Селестен, молчаливый, наблюдал за этим всем с той самой усмешкой, которая всегда означала: он всё понимает, даже если ничего не говорит.

    И он был там. С ними. Без боли. Без тяжести в груди. Без этого постоянного, глухого чувства вины, которое обычно не отпускало ни на минуту.
    — Ну что, Лив, — голос Джея звучал странно мягко, почти… по-доброму, — красиво, да?

    Одли хотел ответить, но не успел. Потому что что-то пошло не так. Свет сначала потускнел, потом дрогнул, как если бы его кто-то задел, и лица начали расплываться, теряя чёткость, словно их стирали из памяти прямо у него на глазах. Смех оборвался. Голоса превратились в гул. Ливия потянулась к нему — и её рука прошла сквозь него, как сквозь пустоту.
    — Нет… — он сделал шаг вперёд, но земля под ногами исчезла. Провал. Темнота. И уже не тёплая, не мягкая — вязкая, липкая, как кровь, как грязь в том болоте, где всё начиналось. Лица вернулись — но уже другие. Искажённые. Бледные. Неправильные. Мать — с застывшим взглядом, без жизни. Доран — с руками, на которых было слишком много крови. Селестен — с безумием в глазах, в которых не осталось ничего от того, кем он был. Генриетта — слишком тихая, бледная, подавленная, вобравшая в себя всю смерть. Тиберий — отвернувшийся, почти растворившийся в мареве тумана. И Джей. Он стоял прямо перед ним, такой же, каким был в тот день — мокрый, холодный, с водой в волосах и этим взглядом, который Оливер не смог забыть.
    — Ты не успел, — спокойно сказал он. — Как всегда.
    — Заткнись… — голос сорвался, стал чужим, слабым.
    — Ты не успеваешь, Лив. Ни тогда. Ни сейчас.

    Вода поднялась до колен. Потом выше. Холодная. Тяжёлая. Тянущая вниз. Он снова пытался дотянуться — схватить, вытащить, удержать — но пальцы проходили сквозь, как тогда, когда было уже поздно. И в этом всём, в этой гнили, в этом страхе, вдруг мелькнуло другое. Свет. Не яркий. Не слепящий. Мягкий, приглушенный, согревающий.  Она. Уиллоу стояла где-то в стороне — слишком настоящая для этого сна, слишком тёплая, слишком… живая. В её глазах не было ни обвинения, ни страха — только упрямство, то самое, которое его бесило, и которое почему-то сейчас стало единственным, за что можно было зацепиться. Она протянула к нему руку.
    — Лив, — тихо, но чётко. И Одли… потянулся. Впервые не чтобы вытянуть кого-то. А чтобы не утонуть самому.
    — Серьёзно? — усмехнулся Джей где-то за спиной. — Теперь тебя вытаскивают? Как мило.
    Сквозь вязкую, липкую темноту, где обрывками вспыхивают чужие и свои лица, где детский смех режет слух, а следом его же перекрывает крик — слишком взрослый, слишком поздний — он нащупывает одно единственное, что не распадается, не искажается, не тонет в этом бреду. Светлое. Живое. Упрямое до идиотизма.
    Пальцы дергаются, будто цепляясь за что-то невидимое, будто он действительно может дотянуться, ухватить, удержать — и в этот момент боль возвращается. Резко. Жестко. Без предупреждения. Шея вспыхивает огнем, как если бы яд вспомнил о нем и решил напомнить, кто здесь главный. Нога отвечает глухим, тяжелым ударом — не боль даже, а тупое, вязкое давление, от которого хочется выть. Воздух застревает в горле, грудная клетка дергается, и он резко, с хрипом, выныривает. Реальность бьет по нему грубо, без всякой деликатности. Потолок. Неровный, знакомый. Трещина в углу, которую он давно собирался заделать. Запах — дым, сырость, травы… и что-то еще. Теплое. Чужое. Хотя нет. Знакомое, возможно даже... родное. Он не сразу понимает, где он. И не сразу — что он жив. Рука дергается к шее — там уже не клокочет кровь, там грубая, плотная повязка, пропитанная чем-то горьким, травяным. Пальцы слабеют, падают обратно. Голова тяжелая, как будто ее набили камнями.

    Голос. Тихий. Усталый.  Оливер не открывает глаза. Потому что слишком хорошо знает этот трюк. Сначала звук. Потом образ. Потом ты начинаешь верить. А потом — проваливаешься обратно.
    — Знаешь, я всё же скажу…
    Он почти усмехается. Внутри. Где-то там, где еще есть силы на это.
    Отлично. Еще одна галлюцинация. Давай, добей меня, почему бы и нет.
    Мужчина лежит, не двигаясь, позволяя словам стекать по нему, как дождь по стеклу. Не вмешивается. Не открывает глаза. Даже дыхание сдерживает — как будто это может что-то изменить.
    — Ты, Оливер, полный идиот…

    Бровь дергается. Да ладно? Вот это поворот. Спасибо, Джей, оригинально. Никогда бы не догадался.
    Но голос не Джейсона. Он слушает дальше. Про яму. Про змею. Про два дня. Два дня. Мысль застревает, не оформляется до конца. Не хватает сил. Не хватает… веры?
    — …оказалось, что мне проще нести тебя на себе, чем отпустить…
    Что-то внутри сдвигается. Неловко. Глухо.
    — …потому что я для тебя ходячая глупость…
    Где-то глубже, чем боль, чем яд, чем усталость, что-то неприятно царапает. Как заноза, которую он давно игнорировал.
    — …я люблю тебя. Идиот.

    Лив не открывает глаза. Не может. Потому что если откроет — это исчезнет. Рассыплется, как все остальное. Потому что такого не бывает. Не с ним. Не здесь.
    — Слышал, да? — лениво, почти насмешливо тянет голос сбоку. — Вот это уже интереснее, Лив.
    Он хочет ответить. Послать. Заткнуть. Но не может. Потому что впервые за долгое время ему… страшно. Не от боли. Не от смерти. От того, что это может быть правдой.
    — Да ладно тебе, — продолжает Джей, уже тише, почти вполголоса. — Не каждый день тебя тащат на себе два дня и потом признаются в любви. Цени, придурок. Одли делает попытку вдохнуть глубже — и мир тут же качается. Боль возвращается, накрывает с головой, тянет вниз, обратно, туда, где проще. Где нет слов. Нет взглядов. Нет необходимости что-то решать.

    Он вынырнул окончательно — без резкого рывка, без паники, как будто просто медленно всплыл с глубины, где было темно, тяжело и тихо, и вдруг оказался на поверхности, где есть воздух, свет и странная, непривычная ясность. Тело всё ещё отзывалось болью — шея тянула и жгла глухо, нога ныла, как старое переломанное дерево перед дождём, но это уже было терпимо, отступившее на второй план, уступившее место чему-то другому, более спокойному, почти чужому для него ощущению — покою. Оливер лежал, не двигаясь, прислушиваясь к дому: к редкому потрескиванию дров в камине, к тихому скрипу стен, к дыханию… чужому дыханию. Медленному, ровному. Лив повернул голову — осторожно, будто боялся спугнуть это утро — и увидел её. Уиллоу спала, свернувшись в кресле, неловко, почти неправильно для сна, как засыпают только те, кто слишком устал, чтобы искать удобство. Плед съехал с её плеч, открывая тонкую линию шеи, волосы рассыпались мягкой, спутанной массой, упрямо выбиваясь в разные стороны, словно даже во сне не желали подчиняться. Свет рассвета уже пробрался в комнату — не яркий, не резкий, а мягкий, почти робкий, он скользил по её лицу, задерживался на ресницах, на чуть приоткрытых губах, на щеке, где ещё угадывался след усталости. И от этого света она казалась… другой. Тише. Спокойнее.

    Он смотрел. Долго. Не отрываясь. Как будто пытался убедиться, что она действительно здесь. Что это не очередная игра фантазии, не обман, не сон, который исчезнет, стоит только моргнуть. Оливер отмечал детали — машинально, по привычке: как дрогнули её пальцы во сне, как дыхание чуть сбилось и снова выровнялось, как свет медленно ползёт по её лицу, меняя тени. И вместе с этим внутри поднималось что-то тихое, непривычное, почти болезненное в своей простоте. Она осталась. Притащила его. Вытащила. Не ушла. И теперь спит здесь, в этом нелепом кресле, вместо того чтобы лечь нормально, потому что… потому что не могла иначе. Одли медленно выдохнул, почти неслышно, и впервые за долгое время не отвернулся, не отмахнулся от этой мысли. Мужчина просто смотрел на неё — так, как, возможно, не позволял себе смотреть ни на что живое уже очень давно — внимательно, спокойно, запоминая и наслаждаясь тем, что он видит.

    В горле саднило так, будто он наглотался соли и песка разом, губы стянуло сухостью до неприятного, почти болезненного ощущения, и первое, о чём он подумал — вода. Оливер медленно, с усилием откинул одеяло, и движение это далось ему куда тяжелее, чем должно было: тело откликнулось глухой тяжестью, чужой, непослушной. Он опустил взгляд вниз и на секунду замер, с лёгким, почти отстранённым удивлением отмечая, что остался в одном нижнем белье — чистом, без следов грязи, крови, болотной жижи. Мысль о том, как именно он дошёл до такого состояния, всплыла и тут же была оттолкнута в сторону — слишком яркая, слишком неудобная, чтобы задерживаться на ней дольше пары секунд. Ладно. Не сейчас. Не об этом.

    Нога была зафиксирована — туго, надёжно, с той самой аккуратностью, которая сразу выдавала чужие руки, не привыкшие к подобному, но старавшиеся сделать всё правильно. Он осторожно сдвинул её, проверяя, и тут же поморщился: боль отозвалась мгновенно, глубоко, словно изнутри, но уже не такой острой, как прежде — терпимой, если не делать резких движений. Одли выдохнул, медленно, собирая себя по кускам, и, упершись локтем в матрас, попытался приподняться. Сначала — едва заметно, будто просто проверяя, слушается ли тело, потом чуть выше. Мир сразу же повёлся, качнулся, как палуба под ногами, в висках снова зашумело, и ему пришлось на секунду замереть, пережидая этот накативший приступ слабости. Пальцы сжались в простыню, цепляясь за неё, как за якорь, и только когда дыхание немного выровнялось, мужчина попробовал снова — медленнее, осторожнее, перенося вес на руки, избегая лишнего давления на ногу.
    Сесть получилось не сразу. Но получилось.

    [nick]Oliver Audley[/nick][status]буревестник[/status][icon]https://i.pinimg.com/originals/cc/b0/63/ccb0632526ca0d5cb0233b4dff92e285.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="Дополнительный статус (произвольный текст)"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой"> Оливер Одли, </a>36</div> <div class="lz-text">любитель буревестников и маленьких травниц.</div>[/chs]

    +1

    36

    Слова вырвались тихо — и растворились в воздухе, не найдя ни отклика, ни эха. Уиллоу замерла, вперив взгляд в его лицо. Ей показалось или Оливер дрогнул? Что-то в нём шевельнулось, что-то совсем маленькое, едва уловимое, как движение воды под льдом. Она наклонилась ближе, вглядываясь. Нет. Он спал. Грудь под одеялом поднималась и опускалась ровно, без сбоев, лицо оставалось закрытым — не мирным, нет, слишком стянутым для мира, но закрытым. Он не слышал. Он не слышал, и от этого что-то в ней сначала обмякло с облегчением, а потом медленно, неотвратимо провалилось вниз. Идиот, — повторила она про себя, но в этот раз без злости. Её первое в жизни признание. Первое и, быть может, последнее. Раньше она не зудмывалась об этом, сейчас же казалось, что её сердце просто не сможет вместить еще кого-то. Все эти подростковые драмы, что она наблюдала со стороны, брезгливо и отчасти - раздраженно, будто нечто неуместное, противное, меркли на фоне этого чувства в ней. Это не влюбленность, нет, когда плачешь просто потому что понравившийся мальчик пригласил на выпускной другую. Это любовь, когда готова простить этому мальчику всё, лишь бы тот просто был, просто существовал где-то на земле, пускай и не рядом.

    Огонь в камине потрескивал. Она сидела, не шевелясь, и смотрела на него — на эту тяжёлую, непослушную, почти чужую линию его плеча под одеялом, на то, как тени лежали у него под глазами, как слишком витые волосы у виска, мокрые от жара тела, от его влаги, обнажали что-то незащищённое, чего она никогда не замечала раньше, потому что он никогда не давал смотреть вот так — долго и в упор. Сейчас — давал. Сейчас у него не было выбора. И у неё тоже. Уиллоу закрыла глаза. В темноте за веками всё ещё был лес — сырой, тёмный, облипающий, с этим чёртовым гулом насекомых над ухом и с его дыханием, прерывистым и горячим, совсем рядом, за её спиной, пока она тащила его, считая шаги — бессмысленно, просто чтобы не думать. Она не умела отпускать. Никогда не умела. Травы, зелья, принципы, слова, которые сказали ей однажды и которые она помнила дословно десять лет спустя. Миранда говорила — это слабость. Может, и слабость, но сейчас это была единственная мышца, которая ещё работала в ней без усилий.

    Оказалось, что мне проще нести тебя на себе, чем отпустить.

    Правда, которую она произнесла вслух впервые в жизни, теперь лежала в воздухе комнаты, такая же невесомая и такая же тяжёлая, как дым. Никто её не подхватил, никто не ответил. Она упала и осталась лежать там, где упала. И всё же — именно эта мысль, провернувшись ещё раз, зацепила что-то острое. Потому что это была не просто правда о нём, это была правда о ней самой: о том, что она наделала. Что это она позвала его. Она настаивала на этом путешествии, она тащила карту и говорила уверенно, почти с гордостью, будто знала эти места, будто имела право знать. А потом они упали в яму, и его укусила змея, и она два дня волокла его на себе по болотам — и всё это было её рук делом, от начала и до конца, от первого шага и до повязки из марли, которую она намотала криво и слишком туго, потому что руки дрожали. Вот цена её уверенности. Вот что она принесла сюда вместо помощи. Уилл смотрела на повязку на его шее. На то, как неровно лёг край марли. Прости, — подумала она, и даже мысленно слово вышло каким-то слишком маленьким.

    Уиллоу разжала пальцы. Ладони горели — саднило по всей коже, содранной где-то между ямой и лесом, между первым и вторым рассветом, между тем моментом, когда она решила не бросать его, и тем, когда уже физически не могла сделать шаг. Она кое-как намотала на них ткань — наспех, неловко, подложив под неё то, что нашла в рюкзаке: сухие листья окопника, смятый кусочек подорожника и щепотку аптечной ромашки, которая где-то завалялась на дне, завёрнутая в промасленную бумагу. Не бог весть какое лечение, но окопник — хороший, держит края раны, не даёт воспалиться. Руки всё равно пульсировали. Она откинулась в кресле, позволив голове упасть набок, к подлокотнику. Смотреть на камин уже не было сил, смотреть на Оливера — тоже, потому что это причиняло боль совсем другого рода, тупую, медленную, почти привычную. Как синяк, который перестаёшь замечать, пока случайно не нажмёшь. Она думала, что будет злиться, что злость поможет держаться, как помогала всю дорогу назад — пока ноги шли, пока руки держали верёвку. Но злости не было, была только усталость и под ней — что-то тихое, почти стыдное, что она не могла назвать точнее, чем: это я. Это я его сюда привела.

    Я люблю тебя. Идиот. Сказано. Не сдержалась. Ничего не изменилось.

    Она не поняла сразу, что проснулась. Просто вдруг оказалось, что глаза открыты и в комнате светло — не ярко, но уже по-утреннему, с той молочной белизной, которая приходит раньше солнца. Уиллоу лежала щекой на подлокотнике и не шевелилась. Что-то разбудило её — она ещё не успела понять что, только тело уже знало: что-то изменилось. Шорох. Плотный, осторожный — не мышиный, не ветер, не волна.
    — Привет, — сказала она ровно, не поднимая головы. — Куда ты собрался? Не вставай.
    Она ещё не смотрела на него. Поднималась медленно, одним непрерывным движением, потому что тело отозвалось целым набором ощущений сразу: затёкшая шея, чужой угол в лопатке, ноги, которые не слушались первые полсекунды. И только когда встала — посмотрела. Он сидел. Живой. Сам. Без помощи. Что-то тёплое и острое одновременно кольнуло её прямо в грудь, под рёбра, в то место, где последние дни жило только тупое, глухое и страшное. Она почти улыбнулась — не губами, нет, просто что-то в лице на долю секунды стало мягче, отпустило, как будто кто-то разжал кулак, который она не замечала. Живой. Смотри ты. Живой всё-таки.

    А потом — тут же, следом, почти без паузы — пришло другое. Укол совсем другого рода. Потому что он сидел и морщился от боли, и повязка на шее сбилась, и это всё было её рук делом — каждый его прищур, каждое осторожное движение, каждый сантиметр этого пути обратно. Уиллоу отвела взгляд. Кресло было неудобным, это мягко говоря, и она про себя отметила, что следующую ночь как-нибудь обойдётся без него - просто чтобы думать о чём-нибудь конкретном, пока внутри не улеглось.
    На подоконнике стоял графин с отваром — она сварила его прошлой ночью, между двумя провалами в сон, когда руки ещё слушались и в голове ещё было достаточно ясно, чтобы не перепутать пропорции. Чабрец, душица, немного шалфея, корень валерианы для сна и липовый цвет — на поддержку жара. Ничего сложного, тётушкины рецепты из её же именного сборника, заученные ещё в детстве. Тогда она варила их для самой Уиллоу, а сейчас... вот так.

    Уиллоу подошла к окну, взяла стакан с подоконника, потянулась к графину, наполнила. Запах поднялся тёплый, чуть горьковатый, с тем травяным оттенком, который она знала с детства и который почему-то всегда означал, что кто-то рядом болен, но не безнадёжно. Она смотрела на улицу: утро было серым, спокойным, гладь безразмерного океана зеркалила небо без ветра. Хорошее утро. Странно хорошее — для того, что она собиралась сказать.
    — Ты был прав, — сказала она. Просто. Без подготовки. Как будто продолжала разговор, которого не было. Стакан она всё ещё держала обеими руками, стоя спиной к Оливеру. Бинты на ладонях успели промокнуть чуть-чуть — окопник давал сок, это было нормально. Хорошо. Правильно. Она смотрела на свои пальцы поверх стакана и думала, что вот — вот они, её руки, которые столько всего натворили за эти несколько дней. Вытащили его. И до этого — завели туда, откуда пришлось вытаскивать.
    — Ты говорил мне с самого начала. Что здесь мне не рады. Что я чужая. Что это не моё место и не моё дело, — она чуть повела плечом. — Я думала, что ты просто... что ты не понимаешь, зачем мне это нужно. Зачем этот осот, зачем я вообще сюда приехала. Думала, что если найду его, если докажу, что он здесь есть — всё встанет на свои места. Что станет легче.
    Снаружи что-то упало, промелькнуло за мутным от соли стеклом. Уилл не обернулась.
    — Не станет. Я поняла это там, в лесу, — голос не дрогнул, но стал тише — самую малость. — Никакой осот меня здесь не ждёт. Никто меня здесь не ждёт. И я... устала это не признавать, - она помолчала. Вздохнула — коротко, почти незаметно. — Я перестану его искать. Займусь чем-нибудь другим, — пауза. — Уеду, когда тебе станет лучше. Не раньше.
    Это она произнесла чуть тверже остального. Потому что это было единственное, в чём она сейчас была уверена: она не уйдёт, пока он не встанет на ноги. После того, что случилось, — это было меньшее, самое меньшее, что она могла. Уиллоу оторвала взгляд от окна и обернулась. Сделала три шага к дивану — медленных, прямых, без спешки, как будто торопиться уже было совершенно некуда. Остановилась напротив него, посмотрела — прямо, без извинений в глазах, хотя внутри всё было одним сплошным извинением, длинным и неловким, которое она так и не произнесла вслух и, наверное, не произнесёт. Протянула стакан - её забинтованные пальцы коснулись его пальцев — или его пальцы коснулись её, она не успела отследить, кто первый. Просто вдруг это прикосновение оказалось там, между ними, тёплое, живое, почти невесомое. И она не отдёрнула руку, не переложила стакан побыстрее, как сделала бы раньше, когда от одного его взгляда в неудобный момент у неё перехватывало дыхание. Просто стояла, пальцы — рядом с его пальцами. Стакан — между ними, тёплый, пахнущий чабрецом и липой. И смотрела на него — ровно и спокойно, не прячась, — как человек, которому больше нечего терять. Как человек, что несколькими часами ранее сказал ему - я тебя люблю, но уже не ждал ответа. Потому что это чувство в ней, как оказалось, не нуждалось в нём, не требовало взаимности - оно просто было, жило по своим канонам и правилам, перетекало из одного сосуда в другой вслед за кровью. Кровь. Она помнила вкус крови Оливера, вкус его кожи, её запах, тон. Она помнила, как сняв с него свитер, мокрый и потому - слишком тяжелый для шерсти, долго не могла отвести взгляда от его тела. Сейчас же он был без одежды, но ей не нужно было видеть, чтобы помнить - каждый изгиб мышц, впадинку на ключицах, маленькую, круглую родинку там, где завершали свой разбег лопатки. Это знание, это воспоминание вдруг оказалось ценнее всего того, что она успела выучить за все двадцать два года своей жизни. Потому что в этих картинках, что закрой глаза - предстанут вновь, был весь Оливер. Грубый, жесткий, местами - слишком тихий, так и не разберешь. Но она любила его. Его манеру говорить, его манеру молчать, спорить с ней, ругаться по мелочам. Мир будет чрезвычайно серым без всего этого. Но и здесь ей делать нечего, здесь - подле него. Потому что она никогда не скажет ему в глаза то, что уже сказал ему, спящему, в лихорадочном жаре. Да, это слабость. Это нечестно. Но... как иначе-то? Уиллоу не знала.

    [nick]Willow Goshawk[/nick][status]любит-не любит[/status][icon]https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/95/567121.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="плюнет-поцелует"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой">Уиллоу Гуссокл, </a>22</div> <div class="lz-text"> адепт ордена едкого лютика, учёный-герболог</div>[/chs]

    +1

    37

    Разбудил. Лив недовольно морщится, взгляд тяжело, с запозданием цепляется за девушку — будто возвращается из какого-то вязкого, липкого полусна, где всё ещё было проще: без боли, без мыслей, без неё. А здесь — она. Уставшая. Слишком бледная. Сонная. Ей бы спать. Эта мысль приходит первой, неожиданно чёткой.
    Он медленно поднимает руку, проводит ладонью по волосам, взъерошивая их ещё сильнее — просто чтобы занять себя, чтобы не сказать что-нибудь раньше времени. На губах застревают слова, вопросы — слишком много, слишком сразу, и каждый из них тянет за собой другой, цепляется, мешает. Галлюцинация. Или нет? Память, сука, подсовывает её голос — тихий, сломанный, чужой и одновременно слишком знакомый, чтобы быть просто игрой воспалённого мозга. Он морщится сильнее, будто от боли, хотя болит сейчас не там. Вопросы остаются выдохом на потрескавшихся губах.  Одли сидит, чуть ссутулившись, сжимая ладонями край кровати так, что пальцы впиваются в ткань, цепляются за неё, как за что-то единственное устойчивое в этом странно сдвинутом мире. Ткань под руками мягкая, тёплая, в отличие от мыслей, которые скрипят, как плохо смазанный механизм.

    Оливер не перебивал — ни разу. Даже когда внутри что-то дергалось, требовало оборвать, осадить, сказать короткое и жесткое, как раньше. Просто сидел. Смотрел. Слушал. И чем дольше она говорила, тем тише становилось внутри — не спокойнее, нет, именно тише, будто кто-то глушил привычный шум, оставляя только её голос, её дыхание между фразами, этот странный, непривычный для него ритм чужой искренности, от которой не отмахнёшься. Мужчина ловил каждое слово — не смысл даже, а то, как она его произносит: где делает паузу, где чуть сильнее сжимает стакан, где голос уходит вниз, почти ломается, но не до конца. И это било сильнее любых упрёков. Потому что она не обвиняла. Не требовала. Просто… говорила. А он ведь... виноват. Во всем. Не Уилл, не обстоятельства - он сам причина всех бед. И ее тоже.

    Где-то глубоко, под слоем усталости, боли, привычного цинизма, медленно, с сопротивлением поднималось что-то чужое — неприятное, липкое, как чувство вины, от которого он так старательно отучал себя годами. Она уедет. Конечно уедет. Логично. Правильно. Так и должно быть. Он сам этого хотел — чтобы ушла, чтобы не лезла, чтобы не цеплялась, чтобы не смотрела вот так. И вот теперь, когда она это сказала вслух, когда приняла его правила и его правду — внутри не стало легче. Наоборот. Будто что-то выдернули резко, оставив пустоту, которая сразу же начала тянуть холодом. Он смотрел на неё — уже иначе, сам это понимая и от этого злясь ещё больше. Видел не просто девчонку с упрямым взглядом и вечными вопросами. Видел руки — перебинтованные, с потемневшими пятнами от трав. Видел, как она держится — ровно, спокойно, хотя внутри у неё всё ещё, очевидно, не улеглось. Видел, что она действительно готова уйти. Не из каприза. Не назло. А потому что решила.

    - Уилл, - голос хриплый, сдавленный, глубокий. Идущий из глубин души и тела. Лив аккуратно накрывает ее ладонь своей, вскользь проводя пальцами по коже, собирает ее тепло, нежность кожи. - Ты сейчас говоришь так, словно ты виновата в случившемся, посмотри на меня, - он аккуратно поднимает руку, дотягиваясь до бледной девичьей щеки, проводит нежно по скуле, отводя прядки волос в сторону. - Ты не виновата. Ни в чем. «Никто не ждёт». «Не твоё место», — Лив повторил её слова медленно, будто пробуя их на вкус и тут же отбрасывая, — ты правда думаешь, что это хоть раз кого-то останавливало? Или это ты так… красиво себе объясняешь, почему проще сдаться? - в его голосе не было прежней привычной резкости, в нем читалась мягкость, улыбка, и... нежность. - Ты не чужая, Уилл. Ты просто… не отсюда. Это не одно и то же, — короткий вдох, — и если бы ты была чужой, ты бы сейчас не стояла здесь. И я бы тоже не лежал в своей кровати. У тебя есть цель, мечта... и это дорогого стоит. Не отступай, - мужчина отстраняется, откидываясь на кровати, убирает ладонь с ее щеки и делает глоток, послушно, без привычного ворчания. - Найдем мы твой осот. И ты уедешь. Это правильно, я не держу тебя. Я вообще никого и никогда не держу, - хмыкнул он, залпом выпивая стакан и передавая ей его обратно.

    - Как ты дотащила меня сюда? Сколько я времени в отключке провел? - наконец спрашивает он, переводя глаза на дверь ванной. Так... ему нужны штаны. - В шкафу штаны, можешь дать? - он хочет встать чтобы дойти до ванной, несмотря на тяжесть в голове и слабость в теле. Вопросы прозвучали почти буднично — коротко, сухо, как будто речь шла не о возможной гибели, не о яме, не о яде, не о том, что его буквально вытащили с того света, а о чём-то вроде неудачной прогулки под дождём. Но в этой скупости было слишком много лишнего: напряжение в пальцах, которыми он сжимал край кровати, едва заметная пауза между словами, взгляд, ускользнувший в сторону — к двери, к шкафу, куда угодно, лишь бы не на неё. я люблю тебя. Идиот. Может действительно лучше отправить ее сразу и подальше? Выстроить стену, за которой не будет хода. Вдруг это не галлюцинация, вдруг... это реальность? Он не лучшая партия, он вообще ни в чем не лучший, одна сплошная посредственность, которая тянет людей к боли и бедам.

    Он попытался сдвинуться, уперся ладонями в матрас, и в тот же момент лицо его дернулось — боль в ноге отозвалась глухо, тяжело, как будто напомнила о себе не телом, а сразу всем, что было до. Одли замер, стиснул зубы, пережидая волну, и выдохнул сквозь них — тихо, зло, больше на себя, чем на ситуацию.
    — Чёрт… ладно... Поможешь? - без ее помощи ему не подняться, штаны тоже явно так легко не натянутся.

    [nick]Oliver Audley[/nick][status]буревестник[/status][icon]https://i.pinimg.com/originals/cc/b0/63/ccb0632526ca0d5cb0233b4dff92e285.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="Дополнительный статус (произвольный текст)"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой"> Оливер Одли, </a>36</div> <div class="lz-text">любитель буревестников и маленьких травниц.</div>[/chs]

    +1

    38

    Уиллоу захотелось исчезнуть.

    Захотелось, чтобы он снова закрыл глаза, отвернулся, сказал что-нибудь колкое — как раньше, как всегда, — потому что к этому она знала, как быть. К этому у неё были ответы, защита, привычная злость, которая держала её на плаву всю дорогу назад, упрямство, вредность. А к этому — к его молчанию, к его вниманию, к тому, как он сжимает край кровати, будто ищет опору, — у неё не было ничего. Он молчал. И это молчание было хуже любого упрёка. Она молчала тоже. Не знала, что говорить. "Я не уйду, пока ты не встанешь"? Она уже это сказала. "Я люблю тебя"? Это она тоже уже сказала. Всё, что было в ней важного, она вывалила на него, пока он спал, а теперь стояла перед ним пустая, как тот рюкзак, из которого вытряхнула всё содержимое на землю. И тут он заговорил.

    — Уилл.

    Не "Гуссокл". Не "эй". Не "ты". Просто — Уилл. Тихо. Хрипло. Голосом, который шёл откуда-то из глубины, из-под слоёв жара, яда и тех четырёх дней, что он провёл между жизнью и чем-то совсем другим. У неё подогнулись колени. По-настоящему, слабо, как после долгой болезни, будто все силы, что держали её эти дни, разом вытекли куда-то в пол. Она качнулась — совсем чуть-чуть, незаметно, надеясь, что он не увидел. Он увидел. Конечно увидел. Он всегда всё замечал, даже когда делал вид, что нет. И тогда он накрыл её ладонь своей. Уиллоу вздрогнула. Не отдёрнула — просто вздрогнула, всем телом, от неожиданности, от его тепла, от этого прикосновения, которого она не ждала и на которое не смела надеяться даже в самых глупых, самых потаённых мыслях. Его пальцы были горячие, шершавые, тяжёлые. Они легли поверх её забинтованной ладони — не сжали, не удержали, просто легли, — и он провёл ими по её коже, по краю бинта, собирая её тепло, как будто пробовал на ощупь то, что видел перед собой.

    — Посмотри на меня.

    Она не могла. Боялась, что если посмотрит, то увидит в его глазах то, чего видеть не должна: жалость, снисхождение, неловкость человека, который не знает, как вежливо сказать "спасибо, но нет". Потому что обычно она была тем самым человеком, транслирующим этому миру сплошные отказы. Она смотрела на их руки — на его ладонь поверх её, на то, как его пальцы касаются её запястья, где под бинтом саднила содранная кожа, — и не поднимала взгляд. А он поднял руку. Дотянулся до её щеки. Уиллоу замерла. Его пальцы — тёплые, сухие, чуть дрожащие, или это у неё дрожала кожа — коснулись её скулы, нежно, осторожно, так, как не касался её, кажется, никто и никогда. Он отвёл прядь волос от её лица, заправил за ухо, и от этого простого, почти домашнего жеста у неё защипало в глазах так, что она на секунду перестала видеть.

    — Ты не виновата.

    И вот тут Уиллоу сломалась. Не внешне — нет, она не упала, не заплакала, не закричала. Она стояла всё так же, напротив, стойко и спокойно, смотрела на него, и не дышала. Но внутри — внутри у неё обрушилось всё разом. Та стена, которую она строила всю дорогу назад, та злость, на которой она тащила его через лес, то упрямство, которое не давало ей лечь рядом с ним и умереть, — всё это вдруг перестало быть нужным, перестало держать, осыпалось в пыль. Ты не виновата. Она хотела засмеяться. Или зарыдать. Или заорать на него: да как ты не понимаешь, это я, я тебя туда завела, я настаивала, я тащила карту, я врала, что уверена в дороге, я, я, я! Но вместо этого из неё вырвалось только тихое, сдавленное дыхание. Его ладонь лежала на её щеке, тёплая, тяжёлая, и Уиллоу не могла ни отстраниться, ни наклониться к ней. Она просто стояла, как пригвождённая, и чувствовала, как его пальцы стирают что-то с её кожи — то ли соль, то ли грязь, то ли невидимую плёнку, которая, как ей казалось, наросла на неё за эти дни и делала всё далёким, чужим, не по-настоящему. Теперь всё было по-настоящему. Слишком по-настоящему. Слишком близко.

    В его голосе не было прежней резкости. Уиллоу ждала её — ждала, что он сейчас фыркнет, отвернется, вернёт между ними ту привычную стену, о которую она столько раз разбивалась. Но он не фыркнул. Не отвернулся. Смотрел на неё — и в этом взгляде было что-то, от чего у неё перехватило дыхание. Не насмешка. Не усталость. Что-то другое, чему она не находила названия, потому что никогда раньше не видела такого по отношению к себе. Уилл почувствовала, как задрожал подбородок. Проклятый, предательский подбородок, который она сжимала всю дорогу назад, всю ту ночь у костра, все эти часы у его изголовья. Она закусила губу изнутри — сильно, до боли, чтобы не разреветься, чтобы не стать той самой девчонкой, которая плачет от трёх слов, сказанных мягко.

    Он отстранился. Медленно, нехотя, будто возвращая себе расстояние, которое сам же только что нарушил. Ладонь соскользнула с её щеки, и там, где она только что была, кожа тут же заледенела, как будто он забрал с собой всё тепло мира. Уиллоу едва не потянулась за ней — за его рукой, за этим теплом, за этим невозможным, нежданным, невероятным "не отступай".

    Уиллоу смотрела, как дёрнулся его кадык, как он выпил всё до дна, не поморщившись, хотя отвар был горьким, она знала это, сама заваривала и сама когда-то вынужденно его пила. Смотрела и не могла отвести взгляд. Он сказал "найдём мы". Не "найдёшь ты", не "ищи сама". Мы. Это короткое, крошечное слово вдруг оказалось больше всего, что он мог бы ей сказать. Больше, чем она смела просить. И тут же — "ты уедешь". "Я не держу". Внутри у неё что-то сжалось. Потому что он сказал это так легко, так спокойно, как говорят о том, что давно решено и не стоит обсуждения. И она вдруг поняла: он отпускает её. Не гонит — отпускает. Даёт ей то, чего она, кажется, просила, сама не понимая, что просит. И от этого должно было стать легче. А стало — как ножом. Она взяла стакан из его рук. Их пальцы снова встретились — на этот раз по её вине, потому что она специально не переложила стакан побыстрее, специально задержала руку на полсекунды дольше, чем нужно. Это было глупо. По-детски. Как воровство.

    Голос его стал другим — суше, ровнее, будто и не было только что этого "Уилл" и этой ладони на её щеке. Он перевёл разговор, отгородился от того, что между ними только что висело в воздухе, и Уиллоу не знала, обижаться на это или благодарить. Наверное, и то и другое. Уиллоу кивнула — судорожно, слишком быстро, отвернулась к шкафу, радуясь, что есть повод не смотреть на него, пока лицо не приняло прежнее выражение. Открыла дверцы - апах старого дерева, сухой, тёплый, пахнул ей в лицо. На полках лежали его вещи — аккуратно, не так, как лежали бы вещи человека, который привык жить в спешке. Она нашла штаны, тёмные, мягкие, сняла с полки и обернулась. Он уже попытался встать.
    — Ты куда?! — вырвалось у неё раньше, чем она успела подумать.
    Он сдвинулся — и лицо его дёрнулось. Боль. Уиллоу увидела, как он замер, пережидая. И от этого её собственное тело отозвалось эхом: там, в ноге, где у неё ничего не болело, вдруг вспыхнуло сочувствие, острое, как удар. Она всё ещё держала в руках его штаны и не могла отвести взгляд от того, как он сидит на краю кровати — чужой в этом утреннем свете, слишком бледный, слишком осунувшийся, но живой. Живой. Это слово теперь повторялось в ней на все лады, как заевшая мелодия, и каждый раз находило внутри что-то новое: то облегчение, то страх, то эту глупую, ничем не заслуженную нежность, от которой хотелось то ли отвернуться, то ли подойти ближе. Его вопрос догнал её не сразу — он спросил это так, будто речь шла о пустяке. Будто не было ни ямы, ни змеи, ни той ночи, когда она сидела у костра и боялась, что он не доживёт до рассвета. Будто не она два дня тащила его на себе через лес, спотыкаясь, падая, вставая, шепча его имя только затем, чтобы услышать в ответ чужой, бредовый голос. Уиллоу открыла рот — и не сразу поняла, что ответить. Правду? Всю правду? Что она не помнит, как дотащила. Что у неё стёрлись из памяти те часы, остались только обрывки: верёвка, врезавшаяся в плечо, в ладони, его дыхание за спиной, мокрый мох под ногами, бесконечные стволы, похожие один на другой, как в дурном сне. Что она говорила с ним без остановки — о матери, о птицах, о маяках, — лишь бы не слушать, как он в бреду зовёт не её.
    — Почти четыре дня, — сказала она наконец. Голос вышел ровный, почти чужой. — Из них два мы шли сюда. Точнее, шла я. Ты был… не в себе.
    Она не стала говорить "бредил". Не стала говорить "звал какого-то Джея". Это было не её, не для неё, не сейчас. Оставь, Уилл. Оставь.
    — Сейчас, — сказала она тихо. — Не двигайся.
    Она положила штаны на край кровати и подошла ближе — так близко, что снова почувствовала его запах: травы, жар, соль, то самое, что теперь казалось ей роднее всего на свете. Наклонилась, подставила плечо под его руку, обхватила за спину — осторожно, но крепко, как делала это все эти дни. Только теперь он был не в бреду. Теперь он был в сознании, тёплый, живой, и его дыхание касалось её виска.
    — Раз, два, — считала она вслух, больше для себя, — давай. Осторожно.

    Он поднялся. Тяжело, всем весом навалившись на неё, и Уиллоу пошатнулась, но устояла — упрямо, стиснув зубы, вцепившись в него так, как будто от этого зависела не только его жизнь, но и её собственная. А может - так и было.
    — Я не отпущу, — прошептала она, сама не зная, про то, что держит его сейчас, или про то, что не сможет отпустить никогда. — Держись за меня.
    Они шли медленно. Уиллоу чувствовала каждый его шаг — не как движение чужого тела, а как толчок собственного сердца. Его рука лежала на её плечах, тяжёлая, горячая, живая, и она вела его, приноравливаясь, не давая оступиться, не давая себе думать о том, как это всё выглядит со стороны: она, босая, в колючем слишком свободном свитере, и он, полуголый, едва держащийся на ногах, — двое, вынырнувшие из леса в это серое утро, как из чужого сна.

    Ванная. Уиллоу плечом толкнула приоткрытую дверь, и та подалась с тихим, скрипучим стоном, как всё в этом доме. Внутри пахло сыростью, мылом и чуть — травами, что она развесила сушиться у окна. Узкая комната вмещала их двоих с трудом: он, привалившийся к косяку, и она, всё ещё держащая его под руку, не знающая, как разомкнуть объятия, чтобы не вышло неловко. Уиллоу стояла вплотную к нему, боком, чувствуя, как его дыхание щекочет ей висок, как вздымается и опускается его грудь, как сквозь его кожу бьёт жар — уже не лихорадочный, нет, просто живой, человеческий жар, от которого у неё подгибались колени. Она подняла голову. Их лица оказались так близко, что она могла разглядеть, как бьётся жилка у него на шее, чуть ниже края повязки, как треснула нижняя губа от жара, как ресницы бросают тень на щёки.
    — Я… — она облизнула губы, не отводя взгляда. — Я оставлю тебя. Штаны сейчас повешу на крючок. Позови, если что.
    Но не двинулась. Ни один мускул не слушался. Всё её тело жило сейчас отдельно от неё, и всё оно тянулось к нему — на эти жалкие сантиметры, которые она сама же не смела преодолеть.

    [nick]Willow Goshawk[/nick][status]любит-не любит[/status][icon]https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/95/567121.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="плюнет-поцелует"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой">Уиллоу Гуссокл, </a>22</div> <div class="lz-text"> адепт ордена едкого лютика, учёный-герболог</div>[/chs]

    +1

    39

    Он коротко, почти неслышно выдохнул, когда её плечо оказалось под его рукой — не от боли даже, хотя та тут же отозвалась в ноге тяжёлым, тупым толчком, а от самого этого прикосновения, от того, как естественно Уилл снова взяла на себя его вес, будто между ними уже давно так заведено. Лив наклонился ближе, сильнее опираясь на неё, чувствуя тепло её кожи сквозь ткань, улавливая этот знакомый запах трав, соли и чего-то ещё, что за эти дни стало почти необходимым, как воздух.
    — Осторожно… — глухо отозвался он, но не как предупреждение ей — скорее себе, пытаясь удержать равновесие, не сорваться снова в эту беспомощность, которая раздражала сильнее боли. Пальцы его сжались на её плече чуть крепче, и мужчина тут же ослабил хватку, будто поймав себя на этом. Одли поднялся тяжело, с усилием, которое не скрыть — через стиснутые зубы, через короткое, рваное дыхание. На секунду замер, когда мир качнулся, когда пол ушёл из-под ног, и только её поддержка не дала ему завалиться обратно. И в этом было что-то почти унизительное — и одновременно… необходимое.
    — Четыре дня, значит… — тихо, с хриплой тенью усмешки, которая так и не стала привычной. — Надо же… - Он не договорил. Не стал продолжать, потому что слова вдруг показались лишними. Да и что тут сказать? Что из-за него ей пришлось прыгнуть выше головы, тащить его неподъемную тушу... интересно, как? В этой маленькой девочке скрывалось слишком многое, раскрывающееся перед ним как одна из глав ее любимых учебников.
    Уставшая. Сбившаяся. С перебинтованными руками, на которых проступали следы трав. И вдруг стало слишком ясно, что именно она делала всё это время. Не просто «помогала». Тащила. Держала. Не оставляла. Она вытащила его, рискуя собственной жизнью.
    Ну да, хоть у кого-то это получается, да, Лив?

    Внутри неприятно сжалось, с досадой, с привкусом собственной беспомощности, которая касалась не сколько текущего положения, сколько прошлого. Не смог. Лив опускает глаза на Уиллоу - её плечо под его рукой. Широкой, большой, несуразной на фоне ее хрупкой фигурки. Её дыхание — сбитое, срывающееся. Её шаг — маленький, подстроенный под его боль, под его вес. Она вела его, хоть и было тяжело. Одли старается свой вес перекинуть на здоровую ногу, но получается херово - тело совершенно отказывалось слушаться, каждое движение забирало те крупицы сил, что успело восстановить за время отключки. Его дыхание сбивалось, ноги предательски дрожали, а на лице выступила испарина - яд все еще находился в теле, смывая границы, размывая зрение, делая из взрослого, сильного мужика слабака. Да он всегда такой был. Бежал, абстрагировался, прятался за сарказмом и дебильными шутками, а потом и это растерял, забаррикадировавшись за равнодушием. Это единственное, что он мог и что его спасало, и как жаль, действительно жаль, что Уилл, за такой короткий промежуток времени пробила эту броню и ткнула его носом в это. Лив стиснул зубы, делая очередной шаг, чувствуя, как нога отзывалась глухой болью, как тело тянуло назад, к кровати, к неподвижности. Но он шёл. Потому что она шла.

    В ванной тесно, Одли это понимает, когда они протискиваются в узкую дверь. Уилл настолько близко, что это становится... неуместным. Но Лив не отстранился, наоборот - будто на долю мгновения подался ближе, почти незаметно, так, что расстояние между ними стало не просто малым — несуществующим. Взгляд скользнул по её лицу медленно, не торопясь — от глаз к губам, задержался на них, и с усилием вернулся обратно. Одли сдержанно кивает, убирая свою руку с хрупкой фигурки, - позову, - хрипло произносит он, хотя знает - нет, не позовет. Справится сам. Мужик он, или кто.

    Горячая вода обрушилась на плечи плотной, осязаемой тяжестью, стекая по коже медленными потоками, смывая с него липкую усталость, боль и тот хаотичный шум в голове, который не давал собраться в одно целое. Лив упёрся ладонями в холодную стену, опустил голову, позволяя струям бить в затылок и стекать по шее, туда, где ещё ныло и тянуло. Мысли расползались, теряли форму, растворялись в шуме воды, и вместе с ними тускнел тот слишком близкий, слишком живой образ Уиллоу — её взгляд, приоткрытые губы, дыхание у самого виска. Он с силой провёл рукой по лицу, будто стирая остатки этого наваждения, задержал ладонь на глазах, и только потом медленно выпрямился, позволяя воде окончательно унести всё лишнее.

    Когда струи наконец стихли, тишина ударила в виски почти так же ощутимо, как до этого — вода. Он провёл ладонью по лицу, вытер шею, осторожно, на автомате избегая места укуса, и только тогда заметил штаны, перекинутые через крючок. Одли потянулся за ними, перехватил одной рукой стену, другой — ткань, и на секунду замер, собираясь с силами. Движения давались через усилие — тело отзывалось глухой тяжестью, нога болела, в голове стоял вязкий туман, в котором ещё гуляли остатки яда. Он сел на край, стиснув зубы, медленно натянул одну штанину, потом вторую, задержал дыхание, когда пришлось подняться, чтобы подтянуть ткань выше. Мир на мгновение качнулся, как палуба под ногами, и он едва не сорвался — ладонь резко врезалась в стену, удерживая равновесие.
    — Прекрасно, — хрипло выдохнул он себе под нос, почти беззвучно. — Жив, но как будто зря.

    Голова тяжело откликнулась на это движение, шея отозвалась тупой болью, и он замер, пережидая волну. Потом, не торопясь, шаг за шагом, вышел обратно в комнату. - Я сам, - спокойно произнес он, уловив движение сбоку. Я сам.  Каждый шаг отдавался в ноге, как глухой удар, но он уже не думал об этом — только о том, чтобы дойти до кровати. Дойти и не упасть где-нибудь посередине. Дошёл. И почти сразу рухнул — не аккуратно, не контролируя, просто позволил телу упасть в подушки, закрывая глаза ещё до того, как успел толком устроиться. Мысли даже не успели развернуться — провал пришёл быстро, тяжёлый, без снов, как будто его просто выключили.

    Когда он очнулся, в комнате было уже темно. Не той дневной серостью, к которой он привык здесь, а настоящей вечерней тишиной, густой и мягкой, разбавленной только тёплым светом свечей.  Оливер моргнул, медленно возвращаясь в тело, в ощущение себя — сначала тяжесть, потом боль, потом — дыхание. Жив.
    — Ну надо же, — лениво протянул голос где-то в голове. — Не сдох. Разочарование дня.

    Запах трав въелся в подкорку. Одли больше молчал, позволяя девушке перевязать шею, стойчески терпел как она отдирает приставшую повязку, не моргнув глазом выпил горькое варево. Уже не было той дневной серостью, к которой он привык здесь, а была настоящая ночная тишиной, густая и мягкая, разбавленной только тёплым светом свечей. Где-то рядом тихо потрескивали дрова — звук ровный, убаюкивающий. Уиллоу уже устроилась в этом неудобном кресле, держа в руках какую-то книгу. Лив хмыкнул, - ты же в курсе, что я не кусаюсь, а это кресло убьет твой позвоночник? - он подвинулся к противоположному краю, и хрипло рассмеялся, - тут места хватит, а ты все-равно не уйдешь, будешь проверять, дышу я или нет. Почитаешь мне?

    [nick]Oliver Audley[/nick][status]буревестник[/status][icon]https://i.pinimg.com/originals/cc/b0/63/ccb0632526ca0d5cb0233b4dff92e285.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="Дополнительный статус (произвольный текст)"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой"> Оливер Одли, </a>36</div> <div class="lz-text">любитель буревестников и маленьких травниц.</div>[/chs]

    0

    40

    Она стояла и не двигалась. Её слова повисли между ними, как пар, которому некуда уйти, и в комнате не осталось ничего, кроме этого стояния: её дыхание, сбившееся в самом начале, и тишина, в которой отчётливо, до звона, слышно было, как в камине осыпается зола. Штаны Оливера лежали у неё на согнутой руке — тяжёлые, ещё влажные после вчерашней стирки, пахнущие мыльным корнем, дымом и чем-то его, едва уловимым, что не вымылось до конца, сколько она ни тёрла. Она сама сняла их с него. Здесь, в этой комнате, у этой постели, отводя взгляд и злясь на собственные руки за то, что они запоминали каждую складку, каждый шов, каждый дюйм его кожи. И вот теперь она стояла с ними, обещала повесить на крючок и уйти — и не могла сдвинуться с места. Всё её тело жило отдельно от неё. Оно тянулось к нему — и это было нелепо, и это было страшно, и это было, пожалуй, единственное, что осталось в ней по-настоящему живым после всех этих дней.

    Он молчал. Это молчание было хуже всего. Оно лежало на ней, придавливало к полу, как мокрая от дождя одежда. Уиллоу слышала, как он дышит, — ровно, неглубоко, бережно, как человек, у которого всё ещё болит, — и от этого звука у неё что-то сжималось в груди, в том самом месте, где, казалось, уже ничего не могло сжиматься. Уйди. Просто повернись и уйди. Ты обещала. Ты сама это сказала. Но ноги не слушались. Пальцы на руке, державшей штаны, побелели от напряжения. Она заставила себя посмотреть на крючок. Он был здесь, в двух шагах, у двери в ванную, — обычный медный крючок, на котором висело его полотенце, сбившееся набок. Два шага. Всего два шага, и она будет у двери. Ещё один — и она выйдет, и тогда это кончится: это глупое, невыносимое стояние, от которого у неё уже горели щёки и мелко дрожали колени. Уилл сделала шаг. Один. Деревянный, чужой, будто не своими ногами. И остановилась снова. Глупая девчонка, она не должна была смотреть. Знала это так же твёрдо, как знала, сколько капель сока болиголова превращают лекарство в яд. И всё равно смотрела. На его ноги, его бедра, на то, как поднимается и опускается его грудь, на ключицы, на эту проклятую родинку, которую она помнила наизусть, — маленькую, круглую, там, где сходятся лопатки, хотя сейчас её и не было видно. Она помнила. Вот в чём всё дело. Она помнила его всего — не потому, что хотела, а потому, что ей пришлось. Ей пришлось его раздевать, пришлось касаться его, пришлось держать за плечи, когда он метался в бреду, пришлось вытирать ему лоб, грудь, шею — всё то, что он, наверное, не позволил бы ей тронуть, будь он в сознании. И теперь это воспоминание жило в ней отдельно, как камень, как огонь, как что-то, чему нет названия, и оно тянуло её к нему сильнее, чем она могла себе позволить.
    Уйди, — снова сказала она себе, но уже тише, без веры. И она закрыла за собой дверь.

    Позову
    Не позовёт.
    А следом:
    Он смотрел на мои губы.

    Мысль пришла сама, ненужная, опасная, и Уиллоу зажмурилась, пытаясь вытолкнуть её. Не вышло. Она стояла, слушала, как за дверью шумит вода, и видела его лицо — не то, что было всегда, а то, что она застала в ванной: расслабленное на долю секунды, без обычной маски, с этим тяжёлым, тёмным взглядом, который не был ни насмешкой, ни равнодушием, ничем из того, к чему она привыкла. Вода стихла. Уиллоу выпрямилась, отошла к окну, сделала вид, что поправляет штору - она не хотела, чтобы он увидел, как она ждёт. Лив вышел сам, покачиваясь, держась за стену, мокрый, бледный, злой — но живой. Уиллоу дёрнулась к нему, и он остановил её одним словом, спокойным, как приговор: Я сам. Она застыла на полушаге, смотрела, как он идёт — каждый шаг отдавался в ней, как если бы она шла за него; как он дошёл до кровати и рухнул, не контролируя падения, и как уснул, кажется, еще до того, как его тело коснулось матраса. Уилл не сразу решилась подойти. Сначала стояла у окна, обхватив себя руками, слушала его дыхание — оно выравнивалось, становилось глубже, тяжелее. Потом всё-таки подошла, села на край кровати, рядом, поправила одеяло, укрыла его до груди, коснулась тыльной стороной пальцев его лба — кожа была влажная, тёплая, но уже не та обжигающая, как в лихорадке. Обычная кожа живого, уставшего человека.
    — Спи, — прошептала она.
    Он не ответил. Даже во сне бровь не дрогнула. Уиллоу просидела так долго. Свеча догорела до половины, потом ещё. Она смотрела на его лицо — на тени под глазами, на заострившиеся скулы, на упрямо сжатые губы, которые расслабились только сейчас, во сне, — и ловила себя на том, что не может отвести взгляд. Что где-то внутри неё всё ещё стоит эта ванная, эта узкая дверь, это его дыхание у виска. Что её губы помнят его взгляд — так, как кожа помнит прикосновение.

    Он смотрел на мои губы.

    Она закрыла лицо ладонями, чувствуя, как забинтованная ткань сбилась и пропиталась чем-то тёплым — не то соком трав, не то слезами, которых она опять не заметила. Потом поднялась, собрала разбросанные склянки, перетёрла в ступке остатки зверобоя с липовым цветом, поставила отвар на край подоконника — на вечер. Двигалась машинально, привычно, как делала все эти дни, когда весь мир сузился до одной точки: чтобы он выжил, чтобы он открыл глаза, чтобы он снова заговорил с ней — пусть даже этой своей невыносимой усмешкой, пусть даже споря до хрипоты. Лишь бы говорил.

    Слабость накрывала её удушливыми волнами. Вот - она стоит перед окном и оглядывает точным, придирчивым взглядом порошок из листов зверобоя - тот должен быть мелким, однородным, и тогда отвар заварится лучше; а вот - перед её глазами вспыхивают разноцветные круги, заставляя всё её тело накрениться, будто оно вдруг почувствовало движение этой чёртовой земли и устремилось к нему навстречу. Сначала Уилл думала, что это из-за частиц яда, что попали в неё вместе с кровью Оливера и слюной, но жара не было, ровно как и других симптомов. А потом она поняла - она просто почти ничего не ела все эти дни. Она так боялась за Лива, что забыла о себе, перебиваясь лишь иногда сухим печением и чаем. Девчонка опустила взгляд на свои ладони - слишком тонкие, еще более хрупкие, - и тяжело выдохнула. Они ведь рассчитывали, что их путешествие продлиться долго, еще дольше, чем вышло в итоге, а потому во всём доме не оставалось ни крошки - что-то выкинули из холодильника, что-то успели доесть. Она бросила беглый взгляд на спящего Оливера, а затем развернулась и сбежала вниз.

    Прохлада этого дня была ласковой, чего не скажешь о низком сером небе, нависшим над этим поселением будто кара. Уилл шла, плотно обхватив себя руками за плечи, потому что даже в этой безразмерной куртке Оливера, безбожно мерзла. Её вещи так и остались грязным комом лежать за домом - их проще было сжечь, чем отстирать, и она не пыталась их спасти, а просто пользовалась тем, что принадлежало вовсе не ей. Чужая куртка, чужой свитер. Зато в карманах, напрочь пропахших табаком, нашлись монеты - уже удача, которая позволит теперь, судя по номиналу, купить что-то к ужину, к обеду и завтраку на следующий день. Девчонка шла, распинывая перед собой маленькие камешки и старалась не думать ни о чём. Её взгляд цеплялся то за приближающиеся крыши, то за тропинки, уходящие куда-то в бок, ближе к берегу или ближе к лесу. Но сигнальным огоньком перед взглядом то и дело вспыхивало: он смотрел на мои губы. Как не смотрел никто и никогда, как... она даже не думала, что на неё можно смотреть. За последние дни с ней столько всего случилось и всё - впервые. Она еще никогда никого не спасала, никогда и никого не боялась потерять так сильно, что он страха сводило пальцы. Никогда она не признавалась в любви и никогда не мечтала хотя бы когда-нибудь, на секунду, на мгновение, мимолетно ощутить чужие губы на своих. Его губы. Когда-нибудь. Чтобы запомнить и никогда не забывать.

    Она помнила куда идти - свернула по наитию через три дома направо и уткнулась прямиком в пекарню. Они были здесь уже вместе с Оливером. Только как звали ту милую женщину, что, будучи, видимо, под каким-то впечатлением от него, дала им помимо заказа еще и пару пирожков сверху? Мисс... или миссис? Кольца вроде не было. Или было? Уиллоу плохо помнит те дни, будто они случились с ней в другой жизни, да и не с ней вовсе - с другой Уиллоу Гуссокл, напыщенной, своенравной, занудной. Теперь от всего этого изобилия осталась лишь тень - Уилл скосила взгляд вниз, на автомате, будто проверяя, а отбрасывает ли она её до сих пор?
    - О, детка! Как давно я тебя не видела! - ласковый, но резкий голос мисс Голд, а именно так её звали - Уилл успела вспомнить, - ворвался в её голову как выстрел.
    - Да, давно, - вяло отозвалась она, стараясь дышать не глубоко, чтобы аппетитные ароматы булочной не вызвали в ней нестерпимый приступ голода. - Мне круглый хлеб и пирожки с яблоком.. нет, лучше с клюквой. И с яблоком. Да, с клюквой и яблоком.
    Мисс Голд суетилась за прилавком, собирая немудреный заказ, а Гуссокл смотрела куда-то вперед, сквозь эту пышнотелую женщину, сквозь стены, сквозь пространство. Она первый раз за эти дни вышла из дома и увидела кого-то, кто не Оливер. Впервые подумала о чём-то, что не счёт его дыхание. На раз и два, на четыре - выдох. Уилл приняла бумажный пакет, взамен отдала пару монет, развернулась, чтобы выйти, сделать эти пару шагов, но нос к носу столкнулась с чьей-то грудью.
    — Ну ничего себе, — голос прозвучал знакомо и отозвался в ней не просто узнаванием, а ознобом, пробежавшим по позвоночнику до самого затылка. Страх? Да. Именно страх. Уиллоу подняла глаза. Адам стоял в дверях пекарни, загораживая собой выход, а за его плечом угадывался брат — та же усмешка, тот же цепкий, недобрый взгляд. Уиллоу сглотнула. Внутри всё разом подобралось, сжалось, будто перед прыжком.
    — И куда это мы так торопимся, блаженная?
    Брат Адама выглянул из-за его плеча, обошёл его и встал сбоку — медленно, лениво, как хищник, знающий, что жертве некуда бежать. Уиллоу отступила на полшага, но он уже отрезал её от прилавка, от окна, от последней щели между собой и этой навалившейся со всех сторон опасностью. Она тряхнула головой — резко, будто сбрасывая липкую пелену, — и выпрямилась. Собрала остатки того достоинства, которое всегда носила при себе, как доспех. Всегда. Но не сейчас.
    — Я тороплюсь. Пропустите, - голос вышел ровным. Почти.
    — Куда? К этому чудику?
    — К Оливеру, — поправила она машинально, раньше, чем успела прикусить язык.
    — Я и говорю — к чудику, — Адам усмехнулся и надвинулся ближе, так что Уиллоу почувствовала запах табака и дешёвого одеколона. — Ебанат. Вся их семейка — сплошные ебанаты. Не с теми ты дружишь, красавица. Ой не с теми.
    — Мальчики, — мисс Голд окликнула их из-за прилавка, и её голос, обычно мягкий, как тёплое тесто, прозвучал причудливо-строго, — не приставайте к девочке.
    — А мы не пристаём, Пенни, — Адам рассмеялся, и от этого смеха Уиллоу скрутило в желудке, будто кто-то сжал его холодной рукой. — Мы проявляем уважение.
    Она покрепче прижала к груди бумажный свёрток — тёплый, ещё пахнущий сдобой — и сделала шаг в сторону. Брат Адама перехватил её прежде, чем она успела понять, что происходит: пальцы сомкнулись на локте, не больно, но цепко, как капкан, который пока не защёлкнулся: — Пройдёмся?

    — Мне нужно домой, — повторила Уиллоу, когда они втроём вышли из пекарни на воздух, звенящий солью и йодом. Ветер ударил в лицо, растрепал волосы, но не принёс облегчения. Только усилил ощущение, что она попала в ловушку.
    — Да-да, мы уже слышали, — Адам шагал рядом, засунув руки в карманы. — Может, выпьешь с нами чаю? Или что столичные барышни предпочитают в обед? Ликёр? Виски?
    Уиллоу остановилась так резко, что брат Адама, всё ещё державший её за локоть, едва не сбился с шага.
    — Послушайте, — её голос зазвенел. — Я не пью. Я не столичная барышня. Я вообще не отсюда. Я из Англии.
    Адам замер. Обернулся к ней медленно, с каким-то новым, гаденьким интересом, от которого у неё мороз прошёл по коже.
    — О-о-о, — протянул он, растягивая звук, как тянут леденец, — так ты с тех благодатных земель, что и семейство Одли?
    Уиллоу моргнула. Раз. Второй. — Семейство Одли? — переспросила она, прежде чем до неё дошло. Адам глухо рассмеялся, переглянувшись с братом.
    — Так ты не знаешь?
    — Не знаю чего?
    — Оливера.
    Уиллоу открыла рот. Закрыла. Воздух кончился. Потому что да — не знала. Она даже фамилии его не знала, не говоря уже о семье. Оливер не рассказывал, а она не спрашивала. И вот теперь эта правда стояла перед ней во всей своей унизительной наготе: она умудрилась влюбиться в человека, зная о нём едва ли пять процентов. Если не меньше. Может — вообще ничего. Горячая волна стыда поднялась от груди к щекам, опалила уши. Она сжала свёрток так, что бумага жалобно хрустнула.
    — Так вы хотите просветительской деятельностью заняться? — спросила она, вздёрнув подбородок. Уиллоу не двинулась с места, хотя ветер рвал полы её куртки и бросал в лицо колючую соль. Она стояла, прижимая к груди свёрток, и смотрела на Адама — прямо, не мигая, из последних сил не давая лицу дрогнуть. Внутри всё ходило ходуном, но она заставила себя говорить ровно. — Если хотите что-то сказать об Оливере — говорите здесь. Я слушаю.
    Адам переглянулся с братом. Усмешка сползла с его лица не сразу, но сползла, уступив место чему-то другому — ленивому, жестокому любопытству человека, который давно не встречал сопротивления.
    — Смотри-ка, — протянул он, — а она зубы показывает.
    Брат хмыкнул, отпустил её локоть, но отошёл не дальше чем на шаг, встал так, чтобы по-прежнему закрывать собой узкий проход между домами. Уиллоу ощутила это спиной — ловушка не исчезла, просто разжалась на пару дюймов.
    — Ну слушай, раз просишь. — Адам сунул руки глубже в карманы, качнулся с пятки на носок. — Твой Оливер работал на станции. Той самой, у мыса, где волнорез. Знаешь, где старая, ржавая башня, на которую все боятся даже смотреть? Вот там он и работал. И не один.
    Он выдержал паузу, явно наслаждаясь.
    — С ним был напарник. Джей. Джейсон.
    Уиллоу не шевельнулась, но где-то внутри у неё всё замерло. Джей. Имя всплыло само, как выброшенная на берег рыба. Она слышала его в бреду Оливера — в те ночи, когда он метался и звал кого-то, задыхаясь. Звал. Просил. Не мог отпустить.
    — Они там рыбу ловили? — спросила она, глупость - лишь бы не молчать. Чтобы не дать голосу сорваться.
    Адам усмехнулся — недобро, криво. — Рыбу, — повторил он, как будто она сморозила глупость. — Не рыбу, красавица. Людей.
    Уиллоу нахмурилась. — Что? Каких людей? Что за бред? Он смотритель, смотритель за буревестниками...
    — Станция у мыса, — заговорил брат Адама, и голос у него оказался глуше, тяжелее, будто он редко им пользовался, — на самом деле не для этого. Хотя все тут так и думают, пока не сунутся. Туда ходят те, кому надо... переправить кое-что. Или кое-кого.
    — Контрабанда, — подсказал Адам, глядя, как до неё доходит. — Табачок там, виски без пошлины, бабы, у которых документы не в порядке. Всякая живая и не очень живая мелочь. Оливер твой — не смотритель. Он перевозчик.
    Уиллоу покачала головой. Слова не складывались. Оливер — перевозчик. Оливер, который спорил с ней о карте и тащил её через чёртов лес. Оливер, который пах океанской солью и у которого от одиночества, казалось, выцвели глаза. Она не верила. Вернее — не хотела верить, и это было видно по её лицу, и Адам это видел, и оттого улыбался ещё шире.
    — Не веришь? — Он шагнул ближе, и Уиллоу не отступила. — Зря. Я своими глазами видел, как он ночами выходил в море без огней. Как возвращался на рассвете с чужими людьми на борту. Скольких он перевёз, пока Джей был жив, — не сосчитать.
    — А потом Джей погиб, — глухо добавил брат.
    Ветер бросил в лицо солёную пыль. Уиллоу моргнула. — Как? — спросила она. Голос вышел тише, чем она рассчитывала.
    Адам посмотрел на неё долго, с тем особым смаком, с каким люди растягивают момент перед чужой болью.
    — Как гибнут те, кто поверил не тому человеку, — сказал он. — По его вине, красавица. Джей утонул. В ту ночь, когда твой Оливер должен был его страховать, а вместо этого... — он развёл руками, — его не было рядом. Море не прощает, когда тебя бросают.
    — Врёшь, — выдохнула Уиллоу. Слово вырвалось само, раньше, чем она успела его поймать. Адам усмехнулся, склонил голову к плечу.
    — Спроси у него, — сказал он мягко, почти ласково, и от этой ласковости Уиллоу стало по-настоящему холодно. — Спроси, как он спал в ту ночь. Спроси, почему сбежал со станции и теперь прячется в своём доме, как крыса. Только он тебе, конечно, не ответит. Потому что правда — она не для таких, как ты.
    Уиллоу молчала. Свёрток в руках стал тяжёлым, как камень. Где-то внутри, под рёбрами, что-то медленно проворачивалось — не боль, не страх, а то, что страшнее: сомнение. Я знаю его. Мысль была холодной и точной, как лезвие.
    — Зачем вы мне это рассказываете? — спросила она, поднимая глаза. Адам пожал плечами:
    — Чтобы ты знала, с кем связалась. И чтобы, когда он снова кого-нибудь утопит, ты не стояла рядом с таким удивлённым лицом. — Он шагнул в сторону, освобождая проход, и церемонно, издевательски махнул рукой. — Иди, блаженная. Торопись. Тебя, наверное, уже заждались.
    Брат отступил тоже — неохотно, но отступил. Уиллоу прошла между ними, не оглядываясь, чувствуя спиной их взгляды — как прикосновения к голой коже. Шла быстро, не оборачиваясь, пока не свернула за угол, и только там остановилась, прижавшись плечом к холодной каменной стене.

    - Как думаешь, она поверила? - Адам, сунув руки в карманы куртки, недобро усмехнулся.
    - Куда она денется.

    Её трясло. Джей. Напарник. Утонул. По его вине. Она зажмурилась, и перед глазами встало лицо Оливера — то, каким оно было в бреду: мокрое, искажённое, с этим жутким, рвущимся шёпотом. Ты не успел. Как всегда. Она думала, это просто лихорадка. Бред, в котором всплывают случайные обрывки. А выходило, что в бреду он разговаривал с мёртвым. С тем, кого не успел спасти. Уиллоу открыла глаза. Море за домами шумело ровно, равнодушно. Она смотрела на него и впервые за всё время чувствовала, как тёплый дом у границы с лесом, где на кровати лежал Оливер, отдаляется от неё — не шагами, не милями. Чем-то другим, чему она не могла подобрать названия. Она поправила сползшую с плеча куртку, перехватила свёрток и пошла дальше. Ноги несли её домой. Но в голове, как набат, стучало одно: спросить. Она должна спросить. И в то же время — смертельно боялась ответа.

    Он пришёл в себя, когда за окном уже сгустился вечер — стоит ли говорить, в каком состоянии Уилл провела все эти часы в ожидании. Пробуждение Оливера она уловила это мгновенно — не слухом, а чем-то глубже, тем, что заставляет замирать: как переменилось его дыхание, как тело снова стало ему подвластно. Она сидела в кресле с книгой на коленях, уже давно не читая, — просто держала её открытой, как ширму, за которой можно было смотреть на него, не отводя глаз.
    Она отложила книгу, подошла, молча, без лишних слов, принялась менять повязку на шее — осторожно, но не спрашивая, потому что за эти дни научилась: он терпит. Он будет терпеть всё, что она делает, со стиснутыми зубами и каменным лицом, и только когда она отдирала присохшую марлю, под его глазом едва заметно дёргался мускул. Она заметила. Она теперь всё замечала.
    — Потерпи, — сказала она тихо, смачивая края отваром, чтобы отошло легче.
    Он не моргнул, когда она отклеила ткань. Не моргнул, когда она поила его отваром, — просто пил, глядя куда-то в потолок, и только кадык ходил вверх-вниз, когда он глотал. Уиллоу стояла рядом, держала стакан, ждала. Ей хотелось сказать что-нибудь — простое, человеческое, вроде "я рада, что ты очнулся", — но слова застревали. Потому что всё, что она могла бы сказать, было слишком большим для этой комнаты. Она вернулась в кресло, взяла книгу, открыла на той же странице, где не прочитала ни строки.
    — Ты же в курсе, что я не кусаюсь, — донеслось с кровати.
    Уиллоу подняла глаза. Он лежал, повернув голову к ней, и усмехался — устало, хрипло, той самой усмешкой, от которой у неё раньше сводило скулы от раздражения. Сейчас от неё только сильнее сжалось в груди. Она молчала. Уиллоу смотрела на него, на то, как он освободил место рядом — неловко, зло на собственное тело, но освободил. На то, как одеяло сбилось у его бедра.
    Нет.
    Нет, нет, не смей даже думать об этом.

    Уиллоу судорожно потянула носом воздух и сглотнула. Как перед прыжком в бездну. А что такого? Если подумать, в его предложении нет ничего, что могло бы насторожить. Они просто будут лежать рядом... совсем рядом. Но в одежде. И можно еще подушку поставить между ними, так? Нет, это глупо, тебе не тринадцать, Уиллоу.
    — Ты лежал без сознания четыре дня, — ответила она, поднимаясь из кресла. — Откуда тебе знать, кусаешься ты или нет.

    Она приблизилась к его кровати медленно, что есть сил делая вид, что для неё это - пустяк. Ничего такого. Просто ради удобства. Она села сначала на край постели - матрас под её весом совсем тихо скрипнул. Затем аккуратно откинулась на подушку рядом с Оливером и выпрямила ноги. Раскрыв книгу, Уиллоу уставилась в страницу. Буквы расплывались, скакали, не желали складываться в слова. Она не могла читать. Не сейчас. Не когда он так близко, не когда его плечо касается её плеча, не когда она чувствует жар его тела сквозь тонкую ткань свитера. Не когда в голове так много вопросов.
    Она откашлялась. Голос сел, пришлось начать дважды.
    — "Маяк стоял на краю земли, там, где море вгрызалось в камень, как голодный зверь…" — её голос дрогнул на слове "голодный", и она замолчала, прокашлялась снова. — "Его хранитель был стар, как эти скалы, и так же одинок"...
    Она читала, не понимая половины. Слова выходили сами, а мысли были не в книге — они были в его дыхании, в том, как он медленно, тяжело опустил голову на подушку, как его рука легла рядом с её бедром, почти касаясь; её мысли были в тех словах Адама про него. Она не верила, или просто отрицала очевидное - Уилл не знала.
    - Оливер, - она оборвала тихий рассказ резко, обернулась к нему, тут же смущаясь, потому что его лицо оказалось слишком близко. - Кто такой Джей?

    [nick]Willow Goshawk[/nick][status]любит-не любит[/status][icon]https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/95/567121.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="плюнет-поцелует"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой">Уиллоу Гуссокл, </a>22</div> <div class="lz-text"> адепт ордена едкого лютика, учёный-герболог</div>[/chs]

    +1

    41

    Забавно было наблюдать, как она спотыкается о собственные мысли, как упрямо тянет себя в одну сторону и тут же одёргивает — на ровном месте, из-за сущей ерунды, которой он бы и внимания не уделил. На невинное, по сути, предложение — лечь рядом, чтобы было проще, теплее, удобнее. Одли тихо усмехнулся, провёл ладонью по лицу, цепляя жёсткую, колючую щетину, и на мгновение вспомнил своё отражение в мутном зеркале: провалившиеся глаза, кожа бледная, как у покойника, и эта дикая, небрежная растительность, словно он не человек, а сбежавший из леса дровосек. Да уж. Не лучший вариант компании для девчонки вроде неё — в этой глуши, в этом доме, да ещё и так близко. И всё же… она не ушла, и даже, легла, устраиваясь рядом. Лив, старательно пряча улыбку, чуть сдвинулся — осторожно, экономя каждое движение, чтобы не сорваться с края и не отозваться болью во всём теле разом. Устроился, как смог: руки вытянул вдоль тела, плечи расслабил, голову чуть повернул в её сторону — и замер, будто послушный пациент, которому велели лежать и не дёргаться. Только уголок губ всё равно предательски тянуло вверх.

    Её голос, сначала сбивчивый, неровный, постепенно выровнялся, стал мягче, глубже — и зазвучал так, как звучит дождь по крыше, когда уже не злишься на него, а просто слушаешь. Он не вслушивался в слова — не сразу. Они текли мимо, складывались в образы где-то на краю сознания: маяк, скалы, море, грызущее камень с упрямством живого существа. Но важнее было не это. Важно было, как она читала. С паузами, в которых угадывалось дыхание. С едва заметным напряжением на сложных словах. С тем тихим усилием, которым она держала себя — рядом с ним, слишком близко, слишком настоящая. И от этого в груди становилось странно спокойно. Он прикрыл глаза. На секунду. На две. Словно проверяя — не исчезнет ли это всё, если не смотреть.
    — Ну всё, растрогался. Сейчас заплачешь, да? — лениво протянул знакомый голос где-то в глубине.
    — Завали, — беззлобно отозвался он мысленно, даже не поморщившись. Лив чуть повернул голову глубже в подушку, чувствуя, как её плечо касается его — лёгко, почти невесомо, но достаточно, чтобы не забывать, что она здесь. Пока здесь.

    — Кто такой Джей? — вопрос врезался в него неожиданно, как холодная вода в лицо. Лив замер. Тело отозвалось сразу — едва заметным, но ощутимым напряжением: плечи чуть свело, пальцы на секунду сжались в простыне, дыхание сбилось, как будто он забыл, как это — просто дышать. Взгляд уткнулся в потолок, где тени от огня лениво ползли по доскам, ломались, вытягивались в странные, почти живые формы. А кто такой Джей? Он моргнул медленно, будто это могло помочь — вытащить из памяти что-то конкретное, чёткое, оформленное. Но там, где должно было быть имя, была только пустота, чувство вины, боль - странная, вязкая, и в ней — голос. Скорее всего она услышала это имя от него же, когда Одли бредил в отключке. Не удивительно, если в здравом уме он постоянно слышал голос Джейсона.
    — Ну давай, скажи ей. Про меня. Интересно же девочке, — лениво протянуло где-то рядом, почти на ухо.
    Оливер молчал, невидящим взглядом смотря в потолок. Потому что рассказать, означало пережить это заново, а он и так нажрался этого дерьма с головой, и продолжает жрать едва ли не каждую ночь подряд. Зачем ей это?
    - Она так-то тебе жизнь спасла, можешь и поведать эту душещипательную историю. Она пожалеет тебя, может даже поцелует. Грустных, с глазами побитой собаки - девчонки любят, - голос в голове откровенно веселился, и Лив ненавидел его за это.

    - Друг, - наконец, после продолжительной тишины хрипло ответил Оливер, поворачивая голову, прямо смотря на Уилл. - Такой же... смотритель за буревестниками, как и я. Погиб, - сухо продолжил он, не желая развивать тему, инстинктивно избегая подробностей, потому что за ними следовала боль. Да вот она - уже накатывает, обрывками воспоминаний, голосов, криков. Так, словно это происходит снова, сейчас, и он больше не в этой комнате, а где-то далеко, на том утесе, с проклятой веревкой в руках. Но по взгляду Гуссокл было понятно - она не отстанет. Что же... он обязан ей.
    - Правильно, будь хорошим мальчиком. Расскажи ей обо мне.
    - Мы учились вместе, потом всю жизнь работали в паре... - начал он, не отводя от Уилл глаз, и Лив вроде бы и смотрел на нее, а вроде бы и сквозь. - Около года назад, мы проверяли старые сигнальные стойки, как обычно, - каждое слово давалось с трудом, через силу, - ураган начался быстро, мы не были готовы. И страховочный трос оборвался. Я не успел на долю секунд, чтобы схватить его, - Одли закрывает глаза и откидывается на подушку, в груди саднило, весь он - как натянутая тетива, дотронься - и разорвется также, как та злосчастная веревка. Не успел.
    - Ну да, ты всегда у нас не успеваешь. Змею только успел поймать, - хмыкнул Джей, а Лив настолько устал, что впервые за все время не послал его нахуй и не попросил заткнуться.

    - Иди спать, Уилл, я умирать не собираюсь, справлюсь сам, - безлико произносит мужчина, мечтая о том, чтобы за ней закрылась дверь с той стороны и он остался один. Она хотела услышать ответ - она его получила, пусть это успокоение ее любопытства будет маленькой платой за то, что Гуссокл его вытащила. Злость накатывала, и на себя, за то что не успел, за то что сейчас не промолчал, обрекая себя на новую порцию воспоминаний и картинок, выбивающих воздух из легких. И на нее, за это проклятое любопытство и желание сунуть нос не в свои дела. - Иди, - жестко повторяет он сквозь сжатые зубы. И Лив не хотел вновь баррикадироваться за злостью и раздражением, не хотел, видит Бог, но Гуссокл влезла туда, куда никому не было хода. Простое любопытство обернувшееся для него новой пыткой. А можно еще яду? Там по крайней мере страдает всего лишь тело.

    [nick]Oliver Audley[/nick][status]буревестник[/status][icon]https://i.pinimg.com/originals/cc/b0/63/ccb0632526ca0d5cb0233b4dff92e285.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="Дополнительный статус (произвольный текст)"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой"> Оливер Одли, </a>36</div> <div class="lz-text">любитель буревестников и маленьких травниц.</div>[/chs]

    +1

    42

    Имя выпало из неё, как камешек из разжавшегося кулака. Слишком громко для этой тишины, слишком прямо для той хрупкой, недоговорённой близости, в которой они только что лежали — плечом к плечу, слушая книгу про птиц, которым нужна буря. Уиллоу сама не поняла, как это случилось. Ещё минуту назад она читала, спотыкаясь на сложных словах, чувствуя его плечо рядом — горячее, твёрдое, живое, — и всё в ней было натянуто до звона, как струна, которую тронули неосторожно. А потом страница кончилась, или просто буквы расплылись перед глазами, и в этой паузе, в этой близости, в этом молчании, которое было почти невыносимым, вопрос всплыл сам. Тот самый, что она носила в себе с леса, с той ночи у костра, когда он метался в бреду и звал кого-то по имени — чужого, незнакомого, но оттого не менее страшного. Он не ответил сразу. Уиллоу увидела, как изменилось его лицо — не резко, не как удар, а так, будто кто-то медленно провёл по нему ладонью и стёр всё, что там было. Сначала погасла эта его вечная полуусмешка, с которой он слушал её чтение, потом глаза сделались пустыми, стеклянными, как будто он смотрел уже не на неё, а куда-то сквозь, в глубину, где она не могла его достать. Пальцы его сжались на простыне — она заметила это краем глаза, то самое едва уловимое движение, от которого у неё внутри всё оборвалось и полетело вниз. Дыхание у него сбилось, она слышала это — короткий, неровный вдох, как у человека, которому вдруг стало нечем дышать. И Уилл поняла: она сделала что-то непоправимое. Она сунула руку туда, куда её не звали, в ту самую рану, которую он носил, не показывая, — и теперь рана открылась, прямо у неё на глазах, а она лежала рядом и не знала, как её закрыть.

    — Прости, — прошептала она, и слово вышло жалким, слишком маленьким для того, что она натворила. — Прости, я не… я не должна была.

    Он молчал. Молчание его было густым, как вода, и таким же холодным. Уиллоу лежала, не смея пошевелиться, и считала удары собственного сердца — они отдавались где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев, прижатых к тёплой обложке книги. Ей хотелось провалиться сквозь кровать, сквозь пол, сквозь весь этот дом — лишь бы не находиться больше рядом с ним, лишь бы не видеть того, что она своим вопросом в нём разбудила. А потом он заговорил. Не ей — нет. Слова его, хриплые, вытолкнутые через силу, повисли в воздухе между ними, как дым, и Уиллоу впитывала их всем телом, не смея перебить.

    Друг.

    Это слово она услышала не сразу. Оно было глухим, бесцветным, будто он вытащил его из самого дальнего угла себя — из того места, куда давно не заглядывал. Уиллоу замерла. Друг. Значит, не сон. Не бредовая фигура из лихорадки, не пустой звук. Человек. Настоящий. Тот, кого он звал, когда метался в жару, когда сжимал простыню и ругался, и просил прощения — у кого-то, кого не было рядом. Уилл почувствовала, как холод прошёл по её спине — медленный, липкий, как будто в комнату вдруг вполз туман с моря. Она смотрела на Оливера и видела, как он отворачивается — не телом, нет, тело его осталось неподвижным, — а всем своим существом. Как будто внутри него закрылась какая-то дверь, и он ушёл туда, куда ей не было хода. В его глазах больше не было ни её, ни комнаты, ни огня в камине. Только что-то далёкое, чёрное, как шторм, поднимающийся из-за горизонта. Она хотела остановить его. Сказать: не надо, хватит, я не должна была спрашивать. Но язык не слушался, и губы онемели, и всё, что она могла, — лежать и смотреть, как он перебирается через эту боль, как каждое слово даётся ему с таким усилием, словно он вытаскивает из себя гвозди.

    Уиллоу слушала, боясь дышать. Он говорил, не отводя от неё глаз, но взгляд его был странным — он смотрел на неё и одновременно сквозь, как будто видел не её, а что-то другое, что стояло за её спиной, или не видел вообще ничего. И от этого взгляда ей становилось по-настоящему страшно. Не за себя — за него. За то, что он сейчас снова там, в том дне, о котором рассказывает — на сером утёсе, под ветром, с верёвкой в руках, и всё это происходит с ним заново, сейчас, здесь, в этой комнате, у неё на глазах. Она закрыла их. На секунду. На две. Перед внутренним взором встала картинка — яркая, резкая, как порез: серое небо, мокрый камень, чёрные волны внизу и он — тянущий руку в пустоту, туда, где только что был тот, кого он не успел удержать. Она видела это так ясно, будто сама стояла на том утёсе, и у неё перехватило дыхание, и к горлу подкатил горячий ком. Она не сразу поняла, что плачет. Слёзы текли беззвучно, собирались где-то у виска, в волосах, и она не вытирала их, потому что любое движение сейчас казалось ей предательством — по отношению к нему, к его боли, к той пропасти, на краю которой он только что поставил её рядом с собой и дал заглянуть вниз.

    — Иди спать, Уилл.

    Голос его был пустым. Безликим. Совсем не тем, что она слышала несколько минут назад. Уиллоу вздрогнула, как от пощёчины, села на кровати, прижимая к груди книгу, как единственное, что у неё осталось.

    — Я умирать не собираюсь. Справлюсь сам.

    Она смотрела на него сверху вниз и чувствовала, как внутри неё, где-то под рёбрами, поднимается знакомая, спасительная злость. Та самая, что помогала ей идти по лесу, когда не было сил, та, что заставляла её жить, когда хотелось лечь и не вставать.
    — Справляешься ты, — произнесла она тихо, и голос её дрожал, но не от слёз — от ярости. — Лежишь тут и гонишь всех прочь. Как будто тебя можно спасти в одиночку.
    Одно слово. Иди. Но Уиллоу услышала в нём всё: и усталость, и боль, и ту самую стену, которую он снова возвёл между ними за одну секунду. И она поняла, что спорить бесполезно, что сейчас он не пустит её дальше, что та дверь, которую он на миг приоткрыл, рассказывая про Джея, снова захлопнулась — перед самым её носом. Уиллоу поднялась, колени подвели на секунду, пришлось ухватиться за изголовье кровати, чтобы не сесть обратно. Она стояла, глядя на него, и чувствовала, как в груди нарастает что-то огромное, неоформленное, готовое прорваться — не слёзы, не крик, а что-то третье, чему она не знала названия.
    — Хорошо, — сказала она. — Хорошо, Оливер.
    И пошла к двери. Каждый шаг давался, как по гвоздям, но она шла — не оборачиваясь, потому что знала: обернись — и увидишь, как он снова уходит в свою темноту, туда, откуда не зовут.

    За дверью было темно и холодно. Гуссокл прижалась спиной к стене, сползла по ней на пол и обхватила колени руками. Пахло деревом, пылью и где-то внизу — морем, которое не спало. Она сидела так долго, слушая, как в комнате за дверью скрипит под ним кровать, как он дышит — рвано, тяжело, будто кто-то тонет и не зовёт на помощь. Она знала, что он не выйдет. Знала, что он снова останется один — с этим своим Джеем, с ураганом, с верёвкой, с памятью, которая гложет его изнутри, как море гложет камень. И от этого знания её собственное сердце, и без того разбитое, треснуло ещё раз — тихо, беззвучно, как лёд в марте. Уиллоу уткнулась лбом в колени и закрыла глаза.

    Она не знала, сколько просидела так. Минуту, десять, час — время в этом доме текло по-своему, тягуче, как смола. Холод от пола поднимался по телу, забирался под одежду, лип к коже, и Уиллоу наконец заставила себя подняться. Ноги затекли, пришлось опереться о стену, пережидая, пока колени перестанут дрожать. Она побрела по коридору к своей комнате. Дом молчал, но молчание это было не враждебным — просто усталым, как и всё в нём. Она лежала и вспоминала его лицо, не то, каким оно было, когда он гнал её прочь — а то, каким стало, когда она спросила про Джея. Как будто кто-то выключил в нём свет. Уиллоу видела это снова и снова: пустые глаза, сжатые в простыне пальцы, рваный вдох, как у человека, которому вдруг не хватило воздуха. И она ненавидела себя за то, что сделала это с ним. За своё проклятое любопытство, за эту неспособность вовремя остановиться, за то, что полезла в его рану, как будто имела на это право. Но вместе с ненавистью было и другое — тёмное, липкое, то, в чём она боялась себе признаться. Она хотела знать - не из любопытства. А потому что Джей был частью него, той самой частью, которая не отпускала Оливера, которая держала его в этой глуши, в этом доме, среди этих скал. И если она не поймёт, кто такой Джей, она никогда не поймёт самого Оливера. Никогда не дотянется до того человека, который прятался за злостью и колючими словами.

    Уиллоу перевернулась на спину и уставилась в потолок. Она смотрела, как последний отблеск света от луны медленно ползёт по стенам, и думала о том, что теперь знает: у Оливера был человек, которого он любил. Не так, как любят женщин, по-другому, глубже, безнадёжнее. Брат. Напарник. Друг. Тот, с кем он делил всё: детство, учёбу, работу, этот проклятый маяк и этих буревестников. И он потерял его, потерял на своих глазах, не успев схватить за руку,  и с тех пор живёт с этим, как с ножом, застрявшим между рёбер. И Уилл поняла, почему он не спит, почему так злится на неё, почему говорит "иди". Потому что он до сих пор там, на том утёсе, с этой проклятой верёвкой, и не может отпустить руку, которую не успел схватить. Она села на кровати. Голова была тяжёлой, в висках стучало, но впервые за ночь внутри неё что-то определилось. Не план, не решение, скорее, понимание, тупое и ясное, как боль - он не пустит её к себе. Не потому что не хочет, а потому что не умеет. Потому что тот, кого он впускал, упал со скалы, и теперь каждая дверь внутри него заперта на засовы, которые он сам поставил. Уиллоу снова легла, натянула одеяло до подбородка и уставилась в окно, за которым дождь уже начал свой тихий, настойчивый разговор с крышей. И вот тут, под этот ровный стук, в неё медленно, как холодная вода в лёгкие, входила другая мысль. Та, от которой она всю ночь уворачивалась.

    Ей надо уехать.

    Не потому что она сдалась. Не потому что разлюбила — если бы это было так, было бы легче. А потому что она вдруг ясно, до дна, увидела простую вещь: она не спасает его. Она держит его: своим присутствием, своей любовью, своими вопросами, на которые у него нет сил отвечать. Она лезет в его темноту, как будто имеет на неё право, а он вынужден тратить последние силы не на то, чтобы выздороветь, а на то, чтобы выставить её за дверь. Он гнал её прочь — и был прав. Не потому что она чужая, а потому что ему нужен не тот, кто будет его вытаскивать, ему нужен тот, кого он сам однажды не успел схватить за руку. И этого места рядом с ним она не займёт никогда, сколько ни лежи с ним рядом, сколько ни тащи его на себе через лес.

    Засыпая, она повторяла про себя одно и то же, как заклинание, как молитву, как обет, который даётся только наедине с собой: уеду. Уеду — и больше не вернусь.

    Утро пришло тихое, серое, без ветра. Уиллоу проснулась от того, что в комнате стало светло, и какое-то время лежала, не открывая глаз, прислушиваясь к дому. Внизу молчал камин, за окном молчало море, и только где-то далеко, на краю слышимости, скреблась о стекло ветка. Она села, опустила ноги на холодный пол и несколько секунд сидела так, глядя на свои забинтованные ладони. Повязки посерели, кое-где проступил буроватый сок окопника, надо будет сменить. Потом. Она поднялась, умылась ледяной водой, от которой кожа на лице стянулась, и заплела волосы в тугую, небрежную косу. Движения были ровными, без вчерашней дрожи, внутри не осталось ни злости, ни слёз, ни того горячего кома, что всю ночь не давал дышать. Всё это ушло куда-то вглубь, осело на дно, как оседает муть в стакане, если не трогать воду. Осталась только тишина — плотная, спокойная, почти чужая. И под ней, где-то под рёбрами, глухая, ровная боль, с которой она уже успела сжиться.

    На кухне пахло остывшим дымом и травами. Уиллоу растопила плиту, поставила чайник и принялась за дело — медленно, сосредоточенно, как будто от этого зависело что-то большее, чем просто завтрак. Она нарезала хлеб толстыми ломтями, стараясь, чтобы они вышли ровными, подержала их над слабым огнём, пока корочка не зарумянилась, и щедро намазала маслом. Масло легло неровно, оставив на хлебе бледные полосы и твёрдые крупинки. Уиллоу смотрела на это и думала, что так даже честнее. Заварила чай — не отвар, не зелье, а обычный, тёплый, с запахом сушёной мяты, которую она нашла в жестяной банке на верхней полке. Пока вода закипала, она стояла у окна и смотрела, как над океаном медленно ползёт рассвет — неяркий, размытый, будто кто-то размазал свет по небу мокрой ладонью.

    Он лежал на кровати, в той же позе, в какой она оставила его ночью, — на спине, лицом к потолку. Уиллоу остановилась в дверях и на секунду замерла - он не спал. Глаза были открыты, но смотрели не на неё, а куда-то вверх, в то место, где по доскам тянулась трещина. Уиллоу отвела взгляд, вошла и тихо прикрыла за собой дверь.
    — Доброе утро, — сказала она ровно. Голос вышел спокойным, почти чужим — таким, каким говорят сиделки у постели больного, когда устали бояться за него. Она подошла, поставила поднос на столик у кровати, поправила чашку, чтобы та не звенела. Хлеб уже успел остыть, масло чуть затвердело. Уиллоу подумала, что надо было накрыть его полотенцем, но тут же отогнала эту мысль. Не о том.
    — Поешь, — сказала она, не глядя на него. — Чай ещё тёплый.
    Она повернулась к окну, одёрнула занавеску, впуская в комнату больше света. За стеклом было тихо, море лежало ровное, тяжёлое, как ртуть. Уиллоу постояла так несколько секунд, собираясь с тем, что собиралась сказать. Слова были готовы ещё ночью, пока она лежала без сна и слушала дождь. Теперь оставалось только вынуть их из себя — так же спокойно, как она вынимала из шкафа чистые бинты.
    — Я хочу дойти до почты, — произнесла она, не оборачиваясь. — Отправить пару писем домой. И узнать, когда они повезут почту дальше. Чтобы уехать с ними.
    Слова упали в тишину, как камешки в глубокую воду. Уиллоу не услышала ни всплеска, ни эха. Она обернулась и посмотрела на него — прямо, спокойно, не пряча глаз. Лицо её было собранным, как у человека, который уже всё решил и теперь просто дожидается нужного часа. Она подошла к столику, взяла чистые бинты и стеклянную банку с мазью, которую сварила сама, — густая, зеленоватая, пахнущая горькой полынью и топлёным жиром. Опустилась на край постели, осторожно, чтобы не потревожить его, и разложила всё рядом.

    — Дай посмотрю шею, — сказала она, и это прозвучало не просьбой, а решением.
    Пальцы её не дрожали. Она отлепила старую повязку — медленно, терпеливо, отмачивая присохшие края тёплой водой из чашки, которую предусмотрительно захватила с собой. Под марлей открылась рана: два тёмных прокола на покрасневшей, воспалённой коже, вокруг — жёлтоватые разводы от заживающей опухоли. Уиллоу смотрела на это без страха, без того щемящего ужаса, что сжимал её в лесу. Только уголок губ на секунду дёрнулся. Она смочила кусочек ткани в отваре календулы, обтёрла края раны, затем нанесла мазь — легко, самыми кончиками пальцев, стараясь не надавливать. Кожа у него была горячая. Под пальцами она ощущала, как бьётся жилка на шее — ровно, упрямо, по-живому. Уиллоу перевела дыхание и наложила свежую повязку, плотно, но не туго, расправив каждый слой.

    Потом была нога. Она откинула одеяло - нога была зафиксирована, лодыжка всё ещё опухшая, посиневшая по краям, но отёк уже начинал спадать. Уиллоу размотала старые бинты, осмотрела кожу, коснулась её тыльной стороной пальцев — осторожно, как трогают не окрепший лёд, затем снова нанесла мазь, обернула ногу свежим слоем, закрепила. Всё это она делала молча, не поднимая головы, и в комнате слышалось только её дыхание да тихий шорох ткани. Когда всё было закончено, она собрала грязные бинты в комок, отнесла их к двери и вернулась.
    — Вот и всё, — сказала она. — К вечеру поменяю ещё раз.
    Она посмотрела на нетронутый хлеб, на чашку, над которой уже не поднимался пар, и впервые за всё утро почувствовала, как внутри что-то шевельнулось — не боль, не обида, а усталость, огромная, как этот океан за окном. Но она не дала ей подняться к лицу.
    — Ешь, — повторила она спокойно. — Тебе нужны силы.
    И, не дожидаясь ответа, вышла из комнаты, прикрыв за собой дверь.

    [nick]Willow Goshawk[/nick][status]любит-не любит[/status][icon]https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/95/567121.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="плюнет-поцелует"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой">Уиллоу Гуссокл, </a>22</div> <div class="lz-text"> адепт ордена едкого лютика, учёный-герболог</div>[/chs]

    +1

    43

    Ночь не пришла — она просто разлилась по дому, густая, вязкая, как отвар, который слишком долго держали на огне. Лив не сомкнул глаз. Лежал, глядя в потолок, в ту самую трещину, которую уже знал наизусть, и прокручивал одно и то же — снова, снова, снова, как заезженную пластинку, которую не выкинуть и не заткнуть. Смерть Джея всегда приходила так — не картинкой, нет, не чем-то цельным, а обрывками: звук, короткий, сухой, как треск веревки; запах сырой земли; чужое дыхание, сбившееся, слишком быстрое; и тишина потом, такая плотная, что в ней звенело. Он не видел лица. Никогда не видел. Только знал — там, в этой тишине, Джей остался. А он — вышел.
    — Ты снова это крутишь, — лениво протянул голос, будто лежал где-то рядом, закинув руки за голову. — Как старик, который боится забыть, как было плохо. Лив усмехнулся — коротко, безрадостно, не отрывая взгляда от потолка.
    — А ты снова здесь, — хрипло отозвался он. — Скучал?
    — Всегда, Лив. Ты ж без меня вообще никакой, — Джей хмыкнул, почти весело. Он закрыл глаза на секунду, но тут же открыл — темнота давила. Там, под веками, слишком быстро всплывало всё сразу: океан, утес, лес, яма, её руки, кровь, голос, который не давал ему упасть в могилу окончательно. 
    — Она уйдёт, — сказал он глухо, скорее себе, чем ему.
    — Конечно уйдёт, — спокойно согласился Джей. — Она не ты.
    Пауза растянулась, тянущая, как боль в ноге.
    — И правильно сделает, — добавил Лив, с усилием, будто это надо было произнести вслух, чтобы поверить.
    — Мм, — протянул Джей. — Ага. Только вот ты почему-то лежишь и не спишь из-за этого.
    Оливер стиснул зубы, провёл ладонью по лицу, с силой, будто хотел стереть этот голос вместе с мыслями. 
    — Она — твоё будущее, Одли, — сказал Джей вдруг совсем иначе. Без насмешки. Без привычного яда. — Та самая штука, в которую ты никогда не верил. Смешно, да?
    — Какое будущее, не бредь? Пошёл ты.
    — Куда? Я ж уже в могиле гнию, — хмыкнул тот. — И тебе, кстати, это точно не понравится.
    Лив отвернулся к стене, уткнулся взглядом в темноту, в которой уже не было ни трещин, ни теней — только глухое, вязкое ощущение, что всё, что было до неё, вдруг стало слишком далёким, а всё, что после — слишком… возможным. И от этого хотелось выть.
    — Она уедет, — повторил он уже тише.
    — А ты останешься, — спокойно ответил Джей. — Как всегда. Одли не стал комментировать, он лежал, слушая, как за окном медленно стихает мир, как дом скрипит, как дышит ночь — и как где-то внутри него, там, где раньше было пусто и привычно холодно, теперь что-то не даёт уснуть.

    Мужчина не заметил, как ночь растворилась в рассвете — как потускнела темнота за окном, как дом медленно наполнился звуками, как по старым половицам прошли лёгкие, осторожные шаги. Очнулся он только на тихий щелчок двери — вместе с ним в комнату вошёл тёплый запах хлеба и трав, живой, почти осязаемый.
    — Доброе, — отозвался он хрипло, поворачивая голову. Взгляд сразу нашёл её — поднос в руках, собранное лицо, движения точные, лишённые суеты. Лив упёрся ладонями в матрас, приподнялся, сел — без посторонней помощи, без лишней задержки. Хорошо. Значит, не развалился окончательно. Значит, ещё держится. Он позволил ей делать своё — не отстранился, не остановил, хотя где-то внутри упрямо скреблось раздражение: сам справился бы. В следующий раз — точно сам. Но когда её пальцы коснулись кожи — осторожно, тепло, почти невесомо — он только сжал зубы и промолчал. Потому что это было… слишком теплое, нежное, чтобы оттолкнуть.
    Когда она ушла, дверь закрылась за ней мягко, почти бережно. Лив остался сидеть, сгорбившись, уткнувшись пальцами в волосы, будто пытаясь собрать мысли в кучу. Несколько долгих секунд — или минут, он не считал — просто сидел так, слушая, как внутри постепенно стихает чужое присутствие. Потом всё же потянулся к подносу. Чай. Хлеб. Глоток дался тяжело, но правильно. Она права — на одних отварах далеко не уедешь. Ему нужны силы.
    Одли ел медленно, без аппетита, но упрямо — как будто выполнял чьё-то распоряжение, которое нельзя игнорировать. Спустя полчаса, с трудом натянув на себя одежду, цепляясь за стены и перила, он спустился вниз. Дом встретил его знакомым скрипом, холодом и пустотой, в которой ещё держался слабый след её присутствия. Нога почти не болела — странно. Но хорошо. Каждый шаг давался легче предыдущего, тело слушалось, пусть и неохотно. Если бы не слабость, разливавшаяся по мышцам, он бы почти поверил, что всё обошлось.

    Оливер нашёл её взглядом на первом этаже, отлично, значит успел.
    — Я с тобой, — произнёс он глухо, голос сорвался после долгого молчания. — До почты. Нужно размяться.
    Они вышли не сразу — сначала была эта неловкая, почти чужая тишина, в которой каждый занимался чем-то своим, стараясь не задевать другого ни словом, ни взглядом. Уиллоу проверяла сумку — коротко, по делу, будто собиралась не на дорогу, а на очередную вылазку в лес. Лив стоял чуть в стороне, опираясь плечом о косяк, молча наблюдая, как она перебирает вещи, как поправляет ремешок, как заправляет выбившуюся прядь за ухо — привычно, не задумываясь. Когда дверь наконец открылась, их встретил холодный, влажный воздух — не штормовой, не злой, но всё ещё пропитанный недавней бурей. Земля под ногами была тёмной, напитанной водой, мягкой, и ботинки с тихим чавканьем уходили в рыхлый слой глины. Дорога тянулась вперёд узкой полосой, обрамлённой редкими кустами и низкими, пригнутыми ветром деревьями, которые будто до сих пор не решались распрямиться в полный рост.

    Лив держался чуть позади и сбоку — не навязываясь, но и не отпуская её слишком далеко. Иногда его шаг сбивался, нога отзывалась тупой болью, и тогда он замедлялся на несколько секунд, почти незаметно, выравнивая дыхание. Уиллоу не оборачивалась, но будто чувствовала — подстраивалась под этот ритм, не ускоряясь, не торопя. Солнце пробивалось сквозь редкие облака лениво, неохотно, разливая по земле тусклый, рассеянный свет. Всё вокруг казалось вымытым, обнажённым — без пыли, без лишнего шума. Даже океан вдалеке лежал тихо, тяжело, как будто и он устал от собственного гнева.

    Деревня показалась из-за скал медленно — но первым просочился запах. Дым. Мокрое дерево. Чуть позже — очертания крыш, низких, прижатых к земле домов, потемневших от времени и соли. Несколько тонких струек дыма поднимались вверх, растворяясь в светлеющем небе. Потом — звуки. Глухой стук где-то в стороне. Скрип двери. Чей-то голос — короткий, обыденный, без удивления. Здесь всё было простым, медленным, будто время шло иначе.
    - Почта дальше по улице, я пока зайду в аптеку, - кивнул он, в сторону непримечательного серого здания лишенного каких-либо вывесок.

    [nick]Oliver Audley[/nick][status]буревестник[/status][icon]https://i.pinimg.com/originals/cc/b0/63/ccb0632526ca0d5cb0233b4dff92e285.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="Дополнительный статус (произвольный текст)"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой"> Оливер Одли, </a>36</div> <div class="lz-text">любитель буревестников и маленьких травниц.</div>[/chs]

    +1

    44

    Дверь за её спиной закрылась неожиданно тихо, и Уиллоу ещё несколько секунд стояла в тёмном коридоре, не убирая ладонь с ручки. Дерево нагрелось от её пальцев, от чужого жара, от всего, что осталось за спиной, и ей казалось: если она отпустит, всё это — комната, тишина, его сбитое дыхание — рассыплется. Она не отпускала. Стояла, прижавшись лбом к косяку, и слушала, как внутри неё, под рёбрами, ходит что-то большое, горячее, не имеющее названия. Внешне она была собрана. Плечи прямые, спина ровная, лицо спокойное — она знала это, потому что всю дорогу до лестницы следила за собой, как следят за крышкой кипящего котла: не сорвать, не расплескать, не выдать. А внутри всё клокотало. Она сказала ему. Сказала — спящему, горячечному, не слышащему. И от этого было сразу легче и во сто крат хуже, потому что теперь эта правда существовала, выговоренная в воздух, как дым, который уже не загонишь обратно в полено. Внизу пахло холодом и остывшим камином. Уиллоу зажгла лампу, постояла посреди гостиной, не зная, куда деть руки, потом подошла к сумке и открыла её. Письма. Кошелёк. Травы в промасленной бумаге. Она перебирала вещи быстро, точно, будто собиралась не к почте, а на очередную вылазку в лес, — и это было единственным, что держало её на плаву: просто делать что-то руками, пока голова занята другим.

    Она не услышала, как он спустился. Почувствовала. Сначала — скрип ступеней, тяжёлый, неровный, с паузами, в которых угадывалась борьба с собственным телом. Потом — его дыхание, сбитое, но уже не горячечное. Потом — тепло, которое, казалось, заполнило всю комнату. Уиллоу не обернулась сразу. Дай себе секунду, сказала она себе. Просто дыши. Она расправила ремешок, заправила выбившуюся прядь за ухо — привычным движением, за которым было что угодно, кроме спокойствия. Уилл подняла глаза - он стоял у лестницы, опираясь плечом о косяк, и вид у него был такой, будто он сам до конца не верил, что стоит. Одежда висела свободнее, чем раньше, лицо оставалось серым, но глаза — живые, ясные, его. Уиллоу на секунду зацепилась за этот взгляд, и что-то в груди дёрнулось, как дверная створка на сквозняке. Она отвела глаза раньше, чем он успел заметить.
    — Пойдём, — сказала она ровно, без яда, просто чтобы что-то сказать, и затянула ремешок сумки.

    Свет сочился из-за туч нехотя, словно цедился сквозь сито, и ложился на землю бледными, разбавленными пятнами. Мир после бури казался оголённым до самого нутра — ни пылинки, ни шороха, ни случайного движения. Даже море у горизонта притихло, распласталось свинцовой плитой, будто уснуло. Глядя на эту неподвижную воду, Уиллоу думала о том, что по ту сторону, за каменными глыбами и серой далью, осталась её прошлая жизнь — та, к которой она в конце концов вернётся. Посёлок выполз из-за скал не сразу. Сначала его выдал дух, потом прорезались кровли — приземистые, вросшие в почву, чёрные от старости и морской соли. К посветлевшему небу поднимались и таяли на ветру жидкие струйки дыма. Всё тут шло размеренно и просто, будто у здешних часов был свой, особенный ход. Уиллоу замерла на полшага. Ей хотелось спросить — справится ли он один, не нужно ли ему помочь, не станет ли хуже по дороге, но она прикусила язык. Спросишь и он решит, что ты с ним нянчишься, что не веришь ему даже на расстоянии вытянутой руки. А он шёл. Шёл сам. И это было важнее её тревоги.
    — Хорошо, — сказала она. — Встретимся здесь.

    Почта нашлась там, где он и говорил: дальше по улице, за поворотом, втиснутая между двумя домами, будто выросла из стены. Низкая дверь, запотевшее окно, выцветшая вывеска, на которой не осталось ни одной читаемой буквы. Внутри пахло бумагой, сургучом и сыростью — так пахнут все почтовые конторы на свете, как будто письма вбирают в себя запах дорог, по которым им только предстоит ехать. За стойкой, сгорбившись над гроссбухом, сидел пожилой мужчина в вязаном жилете и очках, сползших на кончик носа.
    — Доброго утра, — сказала Уиллоу, и голос её прозвучал ровно, спокойно, будто внутри неё не было никакого раздрая. — Мне бы отправить письма.
    Почтальон поднял голову не сразу. Сначала снял очки, долго протирал их о край жилета, щурился, будто разглядывал не посетительницу, а нечто куда более редкое — может, само утро, забредшее в его контору с холодом и запахом мокрой глины. Потом кивнул, и Уиллоу выложила на стойку письма. Три конверта. Один — тёте, плотный, с аккуратно выведенным адресом. Второй — маме, тоньше, легче, будто ей не хватило слов или, наоборот, слишком много их оказалось внутри. Третий — в редакцию, с вложенными набросками и парой засушенных листков между страницами, от которых конверт чуть топорщился и пах осенью.
    — До востребования? — спросил он, перебирая конверты, и его пальцы, сухие, с тёмными прожилками вен, скользнули по бумаге с той осторожностью, с какой трогают чужую жизнь.
    — Да, — сказала Уиллоу. — В Англию, Корнуэлл. Сколько это займёт?
    Он помолчал, пожевал губами, что-то прикидывая про себя, и только потом поднял на неё глаза — выцветшие, но живые, цепкие.
    — Машина в Абердин пойдёт, — произнёс он медленно, — да вот только не скоро. Перевал размыло дождями, дорога на треть второй день как под водой. Пока подсохнет, пока подлатают — месяц, не меньше. Раньше никак.
    Уиллоу почувствовала, как внутри всё разом оборвалось. Не рухнуло — именно оборвалось, как нить, которую долго натягивали, а потом отпустили. Месяц. Ещё целый месяц в этой деревне, в этом доме, рядом с ним. Месяц, который она сама себе только что пообещала пережить, но одно дело — обещать, глядя в серую гладь океана, и совсем другое — услышать точный срок, выговоренный чужим спокойным голосом. Она не знала, плакать ей или смеяться. Наверное, ни то ни другое. Она просто стояла, прижав ладонь к краю стойки, и чувствовала, как под пальцами холодит отполированное дерево.
    — Понятно, — сказала она ровно. — Спасибо.
    Почтальон снова опустил глаза к гроссбуху, давая ей время справиться с тем, что не имело названия, а Уиллоу отвернулась к окну. За мутным стеклом улица была пустой, тихой, и в этой тишине её собственные мысли звучали слишком громко. Через месяц. Значит, у неё есть месяц. Или у неё остаётся месяц. Она сама не знала, как правильно.

    Решение пришло не сразу. Сначала она просто смотрела, как за окном качается ветка, мокрая, без единого листа, и думала о том, что некоторые вещи легче написать, чем сказать. Особенно тем, кто уже однажды сказал всё — спящему, в лихорадке, не дождавшись ответа. А потом поняла: да, она напишет. Напишет ему письмо, потому что говорить с ним в глаза о том, что она чувствует, невозможно. Потому что он закатит глаза, усмехнётся, скажет что-нибудь острое, и она снова станет той пигалицей, над которой смеются. А бумага — она терпит. Бумага не умеет ни усмехаться, ни спорить, ни уходить, не дочитав.
    — У вас найдётся лист? — спросила она, и голос прозвучал глуше, чем ей хотелось. — И перо.
    Почтальон кивнул на стойку, где лежала стопка дешёвой желтоватой бумаги, и пододвинул чернильницу с пером, заткнутым за край. Уиллоу придвинула лист, обмакнула перо и замерла. Чернила собирались на кончике в тугую каплю, дрожали, и она вдруг поняла, что не знает, с чего начать. Все слова, которые она носила в себе эти дни, лежали где-то глубоко, спутанные, тяжёлые, как мокрые верёвки.

    Она написала первое, что пришло: "Оливер". Буквы вышли неровными, с нажимом, будто она вдавливала их в бумагу, чтобы они не сбежали. Потом ещё: "Когда ты будешь читать это, меня уже не будет здесь". Она остановилась, перечитала. Вычеркнула "не будет здесь", написала: "меня уже не будет в деревне". Потому что "здесь" — это не про место. "Здесь" — это про дом, про камин, про тёплый запах чабреца и про то, как он спускался по лестнице, цепляясь за перила. Дальше пошло легче. Слова находились сами, складывались в строки, как камни на берегу — неровные, но лежащие на своих местах. Она писала про то, что не жалеет. Про лес, про змею, про два дня, которые тащила его на себе, — и про то, что повторила бы всё снова, не задумываясь. Про то, что он идиот, но её идиот — зачеркнула, оставила просто "идиот". Про то, что любит его. Что любит и не просит ничего взамен. Что, наверное, так и не решилась бы сказать это в глаза, но не сказать — было бы ещё большей трусостью.

    Она не заметила, как исписала весь лист. Почерк становился всё мельче, строки теснились, наползали друг на друга, будто боялись не успеть. В конце Уиллоу поставила подпись — просто "У." — и долго смотрела на неё, прикусив губу. Потом сложила лист пополам, ещё раз, вложила в конверт и заклеила. Пальцы пахли чернилами и бумагой.
    a sigh
    — Можно вас попросить? — она протянула конверт почтальону. — Отдать его Оливеру Одли. Через месяц. И ещё один день.
    Старик приподнял брови, но ничего не спросил. Только принял письмо, повертел его в руках, и на его лице мелькнуло что-то похожее на понимание — тихое, ненавязчивое, какое бывает у людей, проживших слишком много, чтобы удивляться чужим отсрочкам.
    — Через месяц и один день, — повторил он. — Сделаю.
    — Спасибо, — сказала Уиллоу и вышла на улицу.

    Воздух после тёплой конторы ударил в лицо свежестью, и она на секунду остановилась на пороге, прижав сумку к боку. Внутри было пусто и звонко, как в доме, из которого вынесли всё лишнее. Она сделала то, что должна была, остальное — не её забота. Остальное — время, которое разберётся само, без неё. Она пошла обратно по улице, в сторону аптеки, и уже издалека высматривала впереди знакомую фигуру. Хотелось просто увидеть его — убедиться, что добрался, что не упал по дороге, что стоит где-нибудь у входа, щурится на солнце и ждёт. Хотелось сократить эти последние шаги до одной секунды.

    Потом она его увидела.

    Оливер стоял у стены аптеки, но не один. Рядом с ним, чуть ближе, чем следовало бы, стояла девушка. Уиллоу не сразу разглядела её лицо — сначала заметила только волосы, светлые, тяжёлые, падающие на плечи так, будто их уложили специально, и ещё — смех. Девушка смеялась, запрокинув голову, легко, свободно, и Оливер смотрел на неё, и в его лице было что-то, от чего Уиллоу остановилась посреди улицы, будто налетела на невидимую стену. Она не поняла, что почувствовала. Это было не боль, не злость, не ревность — во всяком случае, ни одно из этих слов не подходило до конца. Скорее — холод, который поднялся откуда-то снизу, из живота, и растёкся по всему телу, оставив после себя пустоту. Уиллоу стояла и смотрела, как Оливер наклоняет голову к девушке, как та поправляет волосы, как их тени на стене почти соприкасаются, — и не могла заставить себя ни подойти, ни окликнуть.

    Она развернулась. Медленно, как во сне, свернула в узкий проулок, что уходил в сторону от главной улицы и, кажется, вёл к дому. Ноги несли её сами, мимо замшелых стен, мимо чьих-то задних дворов, завешанных мокрым бельём, мимо кривых ступеней, с которых скатывались капли. Она шла быстро, не оглядываясь, и с каждым шагом в груди что-то сжималось всё туже. Дура, подумала она. Какая же ты дура. Она ведь сама знала. Знала, что не имеет на него никаких прав. Что он никогда не давал ей повода. Что её любовь — это её дело, и только её. Но одно дело — знать, и совсем другое — увидеть вот так, среди бела дня, как он стоит с другой и как та смеётся, легко и свободно, будто имеет на это право. А может, и имеет. Может, это и есть то, чего Уиллоу никогда не умела: быть лёгкой, свободной, красивой, смеяться, запрокинув голову. Она свернула ещё раз, уже не разбирая дороги, лишь бы дальше, лишь бы не возвращаться. И почти сразу услышала их.
    — Ну надо же, — произнёс знакомый голос, и в этом голосе было столько ленивого, сытого удовольствия, что Уиллоу встала как вкопанная. — Глянь, Аарон. Неужто та самая, что в лесу шастает?
    Она узнала этот голос ещё до того, как повернула голову. Адам. Тот самый, что уже попадался ей на глаза в деревне — крупный, с тяжёлой челюстью и взглядом, от которого у Уиллоу всякий раз сводило лопатки, будто кто-то проводил по спине чем-то липким. Рядом с ним стоял брат — Аарон. Похожий, но мельче, суше, с нервным ртом и бегающими глазами. Оба перегородили проулок, как перегораживают дорогу собаки, уверенные, что всё вокруг принадлежит им. Уиллоу остановилась. Сердце ударило о рёбра раз, другой, и замерло где-то у горла. Внешне она осталась спокойной — плечи ровные, подбородок чуть приподнят, сумка прижата к боку. Внутри же всё разом подобралось, как перед прыжком в ледяную воду.
    — Дайте пройти, — сказала она ровно.
    Адам усмехнулся, переглянулся с братом, и в этой усмешке было столько же тепла, сколько в мокром камне под ногами.
    — Куда спешишь? — он шагнул ближе, лениво, вразвалочку. — К своему калеке? Мы видели, как ты с ним по деревне шла. Нянька при нем, значит.
    Уиллоу промолчала. Она знала этот тип: им нужно, чтобы их заметили, чтобы им ответили, чтобы жертва начала оправдываться или злиться. Тогда они почувствуют себя вправе.
    — Или, может, ты ему не только нянька? — Аарон хохотнул, коротко, гадко. — Чего молчишь, а? Язык проглотила?
    Она смотрела мимо них, в просвет улицы, где ещё недавно стоял Оливер с той девушкой. Наверное, они всё ещё там. Наверное, он смеётся, запрокинув голову, и не знает, что Уиллоу свернула в этот проулок, в эту ловушку. От этого почему-то становилось ещё холоднее.
    — Не трогайте его, — сказала она тихо, но твёрдо. — Он ранен.
    — Ой, ранен! — Адам всплеснул руками, передразнивая. — Раненый герой. А ты, значит, героиня. Тащила его на себе, как ослица. По всему лесу. Вся деревня уж гудит.
    Аарон подошёл ближе, встал у неё за плечом, и Уиллоу почувствовала запах — кислый, звериный, от мокрой шерсти и немытого тела. Её мутило.
    — Он тебя хоть поблагодарил? — спросил Адам, склонив голову набок. — Или так и смотрит, как на пустое место? А может, он с тебя уже получил своё, а ты всё ждёшь, когда позовёт?
    — Заткнись, — вырвалось у неё раньше, чем она успела подумать.
    И в ту же секунду поняла, что сделала ошибку. Адам изменился в лице — не взорвался, нет, просто что-то в нём сдвинулось, стало тяжелее, спокойнее, и это было хуже любой вспышки. Он улыбнулся, медленно, одними губами.
    — Слышал, Аарон? Она нам рот затыкает. За своего хромого.
    — Может, и нам перепадёт чего, раз она такая щедрая, — Аарон снова засмеялся, и от этого смеха по спине Уиллоу побежали мурашки.

    Она рванулась вперёд, попыталась проскользнуть мимо Адама, но тот не двинулся, только расставил руки, загораживая путь. Уиллоу отступила на шаг, оглянулась — позади был Аарон, за его спиной — глухая стена, сырой кирпич, мох в трещинах. Бежать некуда.
    — Пустите, — сказала она, и в голосе впервые дрогнуло что-то, от чего стало противно самой.
    Адам качнул головой.
    — Не-а. Сначала пусть объяснит, зачем она нам дерзит.
    Он шагнул к ней. Уиллоу отступила ещё, и лопатками уперлась в грудь Аарона. Тот не шелохнулся, стоял сзади, дыша ей в затылок. Она чувствовала его тепло, слышала, как он посапывает, и всё внутри у неё сжалось в тугой, звенящий ком.
    — Говори, — Адам наклонился к её лицу, и его дыхание обдало её щёку. — Говори, что ты там про моего брата думаешь. Что мы тебе сделали, а? Чего ты нас сторонишься?
    — Ничего вы мне не сделали, — процедила Уиллоу, стараясь, чтобы голос не сорвался. — Просто отойдите.
    — Не вежливо, — Адам покачал головой. — Не вежливо, девочка. Приехала в нашу деревню, нос воротит. А мы, между прочим, простые. Мы добрые. Правда, Аарон?
    — Ага, — выдохнул тот ей в волосы. — Добрые.
    Уиллоу дёрнулась в сторону, но Аарон схватил её за локоть. Пальцы сомкнулись, как клещи. Адам в тот же миг перехватил её вторую руку, и вдвоём они прижали её к стене — не грубо, не с размаху, а так, будто имели на это полное право, будто всё это было давно решено и оставалось только исполнить.
    — Пусти, — повторила она, уже громче, уже срываясь. — Пусти, слышишь!
    — Тише, тише, — Адам накрыл её рот ладонью, и она дёрнулась, попыталась укусить, но ладонь была широкая, солёная, твёрдая. — Чего шумишь? Мы же по-хорошему. По-хорошему ведь, да?
    Аарон сзади завозился, придвинулся вплотную, и Уиллоу почувствовала, как его руки ложатся ей на бёдра. Сначала поверх одежды, неуверенно, будто пробуя. Потом сильнее. Пальцы сжались, прошлись вверх, к талии, задрали край куртки, коснулись голого тела над поясом брюк.
    — Худая какая, — пробормотал он, и в голосе его было уже не веселье, а что-то другое, низкое, влажное. — И пахнет травами. Как из аптеки.
    Уиллоу замычала сквозь ладонь Адама, рванулась всем телом, но они держали крепко. Сумка соскользнула с плеча, упала в грязь, и все её вещи рассыпались под ногами. Она не смотрела. Она смотрела в глаза Адама, прямо, не отводя взгляда, и в этих глазах не было ничего — ни злобы, ни азарта, только пустота, спокойная, уверенная в своей безнаказанности. От этого было страшнее всего.

    Аарон уже не просто держал. Его руки шарили по ней, сминали ткань, лезли под одежду, и Уиллоу чувствовала каждое прикосновение, как ожог. Она извивалась, колотила каблуками по его ногам, но он только прижимался сильнее, вдавливая её в камень, и что-то шептал ей в ухо — быстро, сбивчиво, будто молитву, от которой её мутило. Она не сдавалась, била затылком по его лицу, лягалась вслепую, целя то в колено, то в голень, — и один раз попала. Аарон охнул, на миг ослабил хватку, и Уиллоу рванулась вперёд, выдирая руку из пальцев Адама. Та выскользнула, мокрая от чужого пота, и она, не раздумывая, ударила. Кулаком, снизу, куда достала — в скулу, в подбородок, сама не поняла. Костяшки взорвались болью, голова Адама мотнулась вбок, и на секунду, на одну бесконечную секунду, перед ней открылся просвет — узкая щель между его плечом и стеной, пахнущая свободой. Она метнулась туда, но не успела. Адам поймал её за волосы, рванул назад, и Уиллоу вскрикнула — не столько от боли, сколько от неожиданности, от этого грубого рывка, от того, как мир качнулся и встал на место уже другим: тёмным, тесным, без выхода. Затылок впечатался в чью-то грудь. Аарон. Он уже был сзади, прижимался всем телом, и его руки снова нашли её — на этот раз увереннее, злее. Он схватил её за талию, потянул на себя, и Уиллоу почувствовала сквозь одежду его возбуждение — твёрдое, горячее, чужое, от чего её желудок сжался в ледяной ком.
    — Брыкается, — выдохнул он ей в ухо, и в голосе было восхищение, гадкое, липкое. — Глянь, Адам, а она брыкается. Люблю таких.
    Адам стоял перед ней, потирая скулу, и смотрел. Теперь в его глазах было что-то новое — не пустота, а тихая, собранная злость, как у человека, который только что получил по лицу и теперь имеет полное право ответить. Он шагнул ближе, взял её за подбородок, сжал так, что Уиллоу прикусила язык.
    — Значит, так, — сказал он тихо, почти ласково. — Ты сейчас будешь тихой. Поняла? Будешь тихой и хорошей. А если нет — мы сделаем так, что ты и слова не выговоришь. Тут стены толстые, проулок глухой. Никто не услышит.
    Он не угрожал. Он объяснял. И от этого спокойного, делового тона Уиллоу стало по-настоящему страшно — так страшно, как не было даже в лесу, даже над ямой, даже тогда, когда она тащила на себе умирающего человека. Тогда у неё была цель, был путь, было что делать. Сейчас — только стена за спиной, чужие руки на теле и пустота, сжимающаяся вокруг, как удавка.

    Аарон тем временем уже не стеснялся. Его ладони шарили по ней жадно, бестолково, как у человека, которому впервые в жизни позволили то, о чём он только мечтал. Он дёрнул ворот её свитера, и ткань затрещала. По обнажившемуся плечу скользнули его пальцы — грубые, с обломанными ногтями, — и Уиллоу дёрнулась так, что едва не упала.
    — Не трогай! — крикнула она, и голос сорвался в хрип. — Убери руки, ублюдок!
    Адам ударил её по лицу. Не сильно — коротко, расчётливо, ладонью, — но голова мотнулась, в ухе зазвенело, и рот наполнился солёным. Уиллоу замолчала, ошеломлённая, глядя на него широко раскрытыми глазами. Никто никогда не бил её. Никто.
    — Я же сказал: тихо, — произнёс Адам, вытирая ладонь о её щёку, будто смахивая пыль. — А ты опять за своё.
    Аарон прижался сзади так, что ей стало трудно дышать. Его руки легли ей на грудь, сжали сквозь шерстяную ткань, грубо, по-хозяйски, и Уиллоу зажмурилась, отчаянно, до белых пятен под веками, словно темнота могла отменить всё происходящее. Но темнота не помогала. Прикосновения становились только отчётливее, ближе, реальнее. Она чувствовала, как его пальцы сминают её, как он дышит ей в шею, влажно, горячо, как его зубы задевают мочку уха, — и её тошнило, выворачивало изнутри, а тело, предательски живое, отвечало дрожью, не имеющей ничего общего с желанием.
    — Худая, а есть за что, — бормотал Аарон, сжимая сильнее. — Сладкая, наверное. Слышь, Адам, а она сладкая?
    — Сейчас узнаем, — ответил тот, расстёгивая ремень.
    Уиллоу открыла глаза. Она не плакала. Слёз не было — только сухой, колючий ужас, который, казалось, выстудил её изнутри до последней кости. Она смотрела, как Адам возится с пряжкой, как Аарон сзади тяжело дышит ей в затылок, и впервые за всё это время не пыталась вырваться. Не потому что сдалась, потому что поняла: силы кончились, и осталось только одно.
    И она закричала.

    [nick]Willow Goshawk[/nick][status]любит-не любит[/status][icon]https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/95/567121.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="плюнет-поцелует"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой">Уиллоу Гуссокл, </a>22</div> <div class="lz-text"> адепт ордена едкого лютика, учёный-герболог</div>[/chs]

    0

    45

    Оливер толкнул дверь плечом — не из вежливости, а потому что руки были заняты: одна упрямо держалась за косяк, вторая — за собственное терпение, которое с каждым шагом норовило закончиться. Аптека встретила его теплом, густым запахом сушёных трав и чем-то сладким, почти липким — мёдом или сиропом от кашля, — и этим тихим, вязким покоем, который бывает только в местах, где люди лечат чужую боль, не задавая лишних вопросов. Он сделал шаг внутрь, прихрамывая чуть заметнее, чем хотел бы, и уже в следующую секунду пожалел об этом, потому что звук его шагов оказался слишком громким, слишком чужим для этой мягкой тишины.
    — Оливер? — голос прозвучал сразу, звонкий, лёгкий, как если бы его ждали, как если бы его имя здесь было чем-то вроде привычного утреннего приветствия. Одли скривился ещё до того, как повернул голову. Кассандра стояла у прилавка, облокотившись на него бедром — так, будто это было её законное место, — светлая, аккуратная, с той самой беспечной красотой, которая не требует усилий. Волосы убраны небрежно, но правильно небрежно, глаза живые, цепкие, губы уже растянуты в улыбке, слишком широкой для простой встречи.
    — Ты живой, — добавила она, и в голосе её мелькнуло что-то вроде искреннего удивления, быстро прикрытого привычной болтовнёй. — А я уж думала, тебя там океан наконец-то съел. Или ты сам решил туда уйти, чтобы не встречаться со мной.
    Он хмыкнул, проходя дальше, опираясь на край прилавка.
    — Мечтай, — бросил он хрипло, не глядя на неё, — от тебя даже океан не спрячет. - Кассандра рассмеялась — легко, громко, не обижаясь ни на что, как и всегда. Именно это в ней и бесило: она не цеплялась за слова, не копалась, не делала выводов. Она просто продолжала говорить.
    — Боги, ты в каком виде, — она уже обошла стойку, оказавшись слишком близко, слишком быстро, её пальцы почти коснулись его плеча, но она всё же остановилась, задержав руку в воздухе, будто вспомнив, что это не совсем её территория. — Ты где так? Это не похоже на обычное "я опять упал с лестницы, потому что пил".
    — Повышаю уровень сложности, — ответил он, наконец переводя на неё взгляд. — Теперь ещё и змеи участвуют.
    — Змеи? — её глаза вспыхнули интересом, живым, почти детским. — Ты серьёзно? Тебя укусили?
    — Нет, поцеловали, — сухо отрезал он. — С цветами пришла, свечи зажгла.
    Кассандра снова рассмеялась, но на этот раз внимательнее посмотрела на его шею, на повязку, на то, как он держится, как распределяет вес, как старается не показывать, что ему больно.
    — Садись, — сказала она уже чуть тише, кивнув на стул. — Пока ты тут стоишь и строишь из себя бессмертного, ты выглядишь как очень упрямый покойник. - Лив хотел огрызнуться — привычно, автоматически, — но вместо этого просто тяжело опустился на край стула, чувствуя, как нога отзывается тупой болью, а в голове снова становится чуть мутнее. Эта прогулка явно далась сложнее, чем он мог предположить.  Кассандра тут же оказалась рядом — слишком быстро, слишком легко, — перебирая баночки, склянки, что-то шурша, что-то открывая.
    — И кто тебя вытащил? — бросила она через плечо, не оборачиваясь. — Или ты сам, как обычно, геройски выполз? - Он на секунду замолчал. Перед глазами, как назло, вспыхнуло — желтая ткань, запутанные ветром волосы, руки, слишком тонкие для такой тяжести, и этот упрямый, почти злой шёпот: я не отпущу.
    — Не сам. Помогли. Так... мне надо пополнить запасы лекарств, поможешь?

    Он расплатился молча, почти не глядя — кинул на прилавок мятые купюры, дождался, пока Кассандра, всё ещё болтая что-то вполголоса, отсчитает сдачу, и сгреб в свёрток всё, что она ему насовала: бинты, мазь, какую-то настойку, пахнущую так, будто в ней утопили весь местный луг. Бумага зашуршала в его руках, когда он перехватил её поудобнее, сдержанно кивнул — больше из привычки, чем из благодарности — и направился к двери, ощущая, как нога снова начинает напоминать о себе, тупо и упрямо, словно обиженный пёс, которого забыли покормить. Кассандра, разумеется, не отстала. Она выскользнула следом сразу, захлопнув за собой дверь ногой, и оказалась рядом — слишком близко, как всегда, будто расстояние для неё было чем-то условным, не обязательным к соблюдению. Снаружи было светлее, чем он ожидал — воздух прохладный, чистый, и деревня жила своей ленивой жизнью, в которой ничего не менялось ни из-за бурь, ни из-за укусов змей.
    — Ну и вид у тебя, конечно, — протянула она, склонив голову набок, разглядывая его с тем самым бесстыдным интересом, от которого хотелось либо рассмеяться, либо уйти подальше. — Прямо хоть сейчас ложись обратно и помирай красиво. Я свечи принесу.
    Одли фыркнул, остановившись у крыльца, перехватывая свёрток в руке, — если помирать — то подальше от тебя, — лениво отозвался он. — Ты ж будешь стоять рядом и комментировать.
    — Конечно буду, — без тени смущения кивнула она. — Кто-то же должен следить, чтобы ты не облажался даже в таком важном деле.
    Она рассмеялась — громко, открыто, запрокинув голову, и этот смех был таким же простым, как она сама: без подтекста, без скрытых смыслов, только звук, только жизнь. Оливер криво усмехнулся, скользнув по ней взглядом — быстро, привычно, отмечая всё разом: лёгкое платье, прилипшее к широким бёдрам от влажного воздуха, выбившиеся пряди, которые она даже не пыталась поправить, этот её вечный огонь в глазах, будто ей вообще всё равно, кто перед ней и что он о себе думает.
    — Ты как всегда, — бросил он. — Громкая, как чайка, и такая же надоедливая.
    — А ты как всегда, — парировала она мгновенно, шагнув ближе, почти касаясь его плеча. — Ворчишь, но приходишь. Значит, нравится.
    Он коротко усмехнулся, отворачиваясь, глядя куда-то вдоль улицы — туда, где за поворотом скрывалась почта, и где, он точно знал, сейчас Уиллоу.
    — Не обольщайся, — сказал он тихо, но без прежней резкости. — Просто ты тут единственная, кто не пытается меня лечить.
    — О, нет, дорогой, — протянула она. — Кто-то тебя всё-таки лечит. И, судя по тому, как ты выглядишь… — она чуть прищурилась, — лечит хорошо.
    Он не ответил. Только дернул уголком губ, отвёл взгляд, словно пытаясь в надвигающемся сумраке разглядеть хрупкий силуэт Гуссокл. Кассандра тихо присвистнула, покачала головой и, не выдержав, снова рассмеялась — уже тише, с тем самым флиртом, который у неё выходил так же легко, как дыхание.
    — Ну надо же, — сказала она, отступая на шаг, но не уходя. — Похоже, тебя всё-таки кто-то приручил.
    — Скажешь тоже, — бросил он. — Я не собака.
    — Ага, — кивнула она. — Просто кусаешься.

    Крик. Он не сразу понял, что это был за звук. Сначала — просто резкий надрыв тишины, будто кто-то слишком резко захлопнул дверь или уронил что-то тяжёлое в узком каменном мешке переулка. А потом — смысл догнал звук, впился в затылок, пробежал по позвоночнику холодом, который не имел ничего общего с погодой. Голос. Её. Лив замер на полушаге, пальцы сами сильнее сжали бумажный свёрток, так что тот жалобно хрустнул под ладонью. Кассандра ещё что-то говорила — смеялась, кажется, цепляясь за его локоть, но всё это вдруг стало фоном, мутным, как если бы его резко опустили под воду. Мир сузился до одного-единственного направления — туда, откуда донёсся этот крик. — Твою мать… — выдохнул он глухо, резко разворачиваясь. Нога тут же отозвалась тупой болью, но Лив даже не сбавил шага — наоборот, рванул вперёд быстрее, чем позволял здравый смысл, чем позволял его собственный организм, чем позволяла эта чёртова лодыжка, которая ещё утром напоминала о себе при каждом движении. Сейчас — нет. Сейчас она была просто помехой, раздражающей деталью, которую он проигнорировал так же легко, как игнорировал собственные мысли последние годы.
    Кассандра что-то сказала за спиной — звонко, с вопросительной интонацией, — но он уже не слушал, уже не оборачивался, потому что голос этот тянул его, как крючком под рёбра, прямо туда, в узкую щель между домами, где свет обрывался и начиналась грязная, сырая тень.

    Картинка, что он увидел выбила окончательно воздух из легких. Аарон — сзади, вцепившийся в неё, как в добычу. Адам — спереди, лениво возящийся с ремнём, как будто это не человек перед ним, а вещь, которую он сейчас просто… возьмёт. Уиллоу — между ними. Слишком маленькая в этом пространстве.  И в этот момент в Оливере что-то не вспыхнуло — обрушилось. Тяжело. Глухо. Неуправляемо.
    — Отойди от неё, — голос его звучал как рык, резкий, хриплый, сбивающийся из-за быстрого шага. Адам обернулся первым. Узнал. Усмехнулся — лениво, криво, с тем самым выражением, от которого в прошлом хотелось вытереться.
    — Да ты глянь… — протянул он. — Хромоножка пожаловала.
    Оливер сделал шаг вперёд. Нога отозвалась тупой болью, но это было где-то далеко, за пределами происходящего. Он шёл медленно, хромая, но в каждом движении было что-то такое, от чего Аарон, не сразу, но всё же ослабил хватку.
    — Ты уже, кажется, чуть не отправился на тот свет, — произнёс Лив, глядя только на Адама. — Помнишь?
    — О чём это ты? - Одли скривился, на этот, казалось бы невинный вопрос.
    — О том, как ты, мразота, уже пытался изнасиловать жену моего брата, — сказал он. — Беременную. Или память короткая?
    Аарон дернулся, будто только сейчас понял, что разговор перестал быть игрой. Его руки соскользнули с Уиллоу, но он не отступил — просто замер, как собака, которую окликнули, но ещё не ударили. Адам же выпрямился. Медленно. Ремень щёлкнул в руках.
    — Не лезь, Одли, — сказал он уже без усмешки. — Это не твоё дело.
    Оливер сделал ещё шаг. Ближе. Без страха. Так и не смотря на Уиллоу, понимая, что то, что может увидеть, прочесть в ней - сломает все стопоры.
    — Она — моё дело, — ответил он тихо.

    Адам двинулся первым — без предупреждения, без лишних слов, коротко и резко, как бьют те, кто привык проверять границы на прочность. Кулак врезался Оливеру в челюсть с глухим звуком, и мир на секунду качнулся в сторону, будто кто-то толкнул его плечом. Лив не успел ни уклониться, ни поднять руки — только отшатнулся на полшага, чувствуя, как во рту сразу стало солоно, как по языку расползается вкус крови.
    — Отлично, блядь. Прямо по учебнику самообороны, да? — лениво отозвался Джей где-то на фоне, и в его голосе было слишком много знакомого сарказма.

    Оливер сплюнул, криво усмехнулся — больше от злости, чем от уверенности — и шагнул вперёд в ответ. Удара он не рассчитывал, не вымерял — просто махнул, как придётся, вкладывая в это движение всё, что было: злость, боль, страх за неё, за то, что он опять не успел раньше. Кулак скользнул по скуле Адама, больше зацепив, чем ударив, и тот даже не пошатнулся — только хмыкнул, словно это было ожидаемо.
    Аарон влез сразу, сбоку, не давая ни секунды перевести дыхание. Его удар пришёлся в рёбра — тяжёлый, тупой, выбивающий воздух из лёгких. Оливер согнулся, рефлекторно хватаясь за бок, и тут же получил ещё — по плечу, по спине, куда придётся. Драться он не умел — не тогда, когда Селестен когда-то терпеливо пытался научить его ставить блок, держать дистанцию, работать корпусом. Тогда всё казалось лишним, ненужным, чем-то из чужой жизни. Сейчас это возвращалось неприятной, почти насмешливой ясностью: он не умеет. Он просто лезет вперёд и получает.
    — Ну давай, покажи класс. Я прям скучал по этому цирку, — тихо протянул Джей.

    Он попытался выпрямиться, ударить снова, но нога подвела — та самая, повреждённая, отозвалась резкой болью, и баланс ушёл. Адам этим воспользовался сразу: ещё один удар — в лицо, короткий, точный, и Оливер уже падает на колено, чувствуя, как под ладонью скользит грязный камень, как перед глазами вспыхивают белые пятна.
    — Ты вообще на ногах стоять можешь? — усмехнулся Адам, наклоняясь ближе. Оливер поднял голову. Губа рассечена, кровь уже течёт по подбородку, дыхание рваное, неровное — но взгляд… взгляд был упрямый. Злой.
    — Достаточно, чтобы тебе рожу сломать, — хрипло выдохнул он и, почти не целясь, снова ударил — снизу вверх, задевая челюсть.
    На этот раз Адам отшатнулся. Ненадолго. Этого хватило, чтобы всё снова превратилось в мешанину: толчки, удары, чужие руки, которые тянут, бьют, отталкивают. Оливер получал больше, чем отдавал — это было очевидно даже ему самому. Каждый вдох давался тяжелее, каждый следующий удар становился слабее предыдущего.

    — Эй! Вы что творите?! - Кассандра. Она не остановилась на этом — крикнула громче, уже на всю улицу, так, что звук отразился от стен и вылетел в открытое пространство: — Помогите, кто-нибудь! Идите сюда! Помогииииите! - Шум начал нарастать сразу — сначала шаги, потом голоса, потом чьи-то окрики. Подворотня, ещё секунду назад замкнутая и тесная, вдруг начала наполняться движением, чужим присутствием, свидетелями. Аарон дернулся первым, оглядываясь. Адам выругался сквозь зубы, бросив короткий, злой взгляд на Оливера — тот уже стоял, шатаясь, едва держась на ногах, несмотря на боль и разбитое лицо, но всё ещё между ними и Уиллоу.
    — Потом договорим, — процедил Адам и отступил, отталкивая брата.

    Медленно повернув голову, Оливер наконец-то посмотрел на девчонку. — Чёрт… — выдохнул он почти беззвучно. Мужчина сделал шаг к ней — осторожно, будто боялся спугнуть, будто она могла отступить, раствориться, исчезнуть, если он подойдёт слишком резко. Нога снова отозвалась болью, но теперь это было почти незаметно — на фоне того, что творилось внутри. Он смотрел на неё и видел не только то, что было сейчас — растрёпанный свитер, сбитое дыхание, след от удара на лице. Он видел всё сразу. Как она шла за ним по лесу. Как спорила, упрямо, до хрипоты. Как тянула его на себе, когда он уже не мог идти. Как сидела рядом, не отходя, пока он валялся в бреду. И теперь — это. Из-за него. Он знал это без всяких объяснений. Знал так же ясно, как чувствовал собственную кровь на губах. Не проследил. Не остановил. Не оказался рядом вовремя. Одли смотрел на неё — и впервые за долгое время не пытался от этого отгородиться. Не отмахивался, не прятал это за привычной грубостью. Просто смотрел — как смотрят на что-то своё. Не по праву, не по закону — но всё равно своё.

    — Эй… — голос вышел хриплым, сорванным. Лив сделал ещё шаг, ближе, остановился в каком-то полуметре, будто не решаясь пересечь эту последнюю границу. — Ты… как? - Глупый вопрос. Он сам это понимал. Но других слов не нашлось. Рука со сбитыми, окровавленным костяшками дернулась — будто он хотел коснуться её, проверить, что она здесь, что с ней всё в порядке. Но остановилась в воздухе, так и не дойдя. Одли боялся. За неё. Боялся, что прикосновение сейчас будет лишним. Что она отшатнётся. Что он ещё больше всё испортит. И в этом страхе, в этой неловкой, непривычной осторожности было больше правды о нём, чем в любой его усмешке за последние годы.
    — Прости… — выдохнул он тише прежнего, уже почти на грани дыхания, словно слово это больше предназначалось не ей, а самому себе, — я должен был… - Он не договорил — и на этот раз даже не попытался. Потому что всё, что мог бы сказать дальше, звучало бы пусто, неуклюже, слишком мало по сравнению с тем, что только что произошло.
    — Иди сюда, — добавил Лив почти шёпотом. Не резко. Не требовательно. Осторожно. Он потянулся к ней медленно, давая ей возможность отступить, если она захочет, но когда его ладони всё-таки коснулись её — это было так бережно, будто он держал не человека, а что-то хрупкое, что может рассыпаться от одного лишнего движения. Пальцы легли ей на плечи, сжались чуть крепче — и он притянул её к себе, прижимая к груди. Он уткнулся щекой в её волосы, на мгновение закрыв глаза, и выдохнул в них тепло. Ладонь скользнула выше, к затылку, осторожно, почти невесомо, как если бы он пытался не удержать, а успокоить. Пальцы запутались в её волосах, пригладили их, чуть сжались — не удерживая, а скорее… защищая.
    — Всё… — тихо, едва слышно, — всё, я здесь.
    Голоса за спиной, чужие шаги, суета — всё это будто отступило, растворилось где-то за пределами их двоих. Для него сейчас существовала только она — живая, невредимая, рядом, под его руками.

    [nick]Oliver Audley[/nick][status]буревестник[/status][icon]https://i.pinimg.com/originals/cc/b0/63/ccb0632526ca0d5cb0233b4dff92e285.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="Дополнительный статус (произвольный текст)"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой"> Оливер Одли, </a>36</div> <div class="lz-text">любитель буревестников и маленьких травниц.</div>[/chs]

    +1

    46

    Крик вырвался из неё не как звук, а как всё то, что копилось годами, спрессованное в один удар, и когда он наконец разорвал горло, Уиллоу сама испугалась его силы. Она не узнала свой голос, не узнала себя — распластанную по мокрому камню, с чужой ладонью на лице, с чужими руками на теле, со стеной за спиной, которая, казалось, была единственной, кто ещё держал её на ногах. Крик оборвался так же внезапно, как начался - его срезала ладонь Адама, вдавившая её затылок в кирпич. И в наступившей тишине Уиллоу слышала только собственное сердце — гулкое, тяжёлое, бьющееся в горле, в висках, в самых кончиках пальцев, которыми она всё ещё цеплялась за чужую куртку, не понимая, за свою или за его.

    У неё никогда никого не было. Эта мысль пришла не как открытие, а как то, что она знала всегда, но боялась произнести даже про себя. Не было парня, ухажёра, жениха — никого, кто встал бы между ней и бедой, кто бросился бы на её крик, не раздумывая. Не было того, кто касался бы её не по необходимости — перевязать, осмотреть, подхватить под локоть — а просто потому, что хотел коснуться. Горячо. С желанием. С той жадностью, о которой она читала в книгах, но которой в её собственной жизни не нашлось места. В детстве — пустая комната, где единственными свидетелями её слёз были засушенный букет над кроватью и сотня книг на полках. Потом — годы, в которые она так и не научилась быть желанной, зато научилась не звать, потому что звать было некого. Её тело никогда не знало чужих рук — только её собственные, умелые в одном лишь лечении, травологии, в отварах. И вот теперь, прижатая к стене в чужом проулке, она с ужасающей ясностью поняла: первое в её жизни мужское прикосновение — с желанием, с жаром, с голодом — оказалось вот этим. Чужим. Грубым. Отвратительным. Мир наконец перестал притворяться, будто ей есть куда бежать и кого ждать.

    А потом она услышала его.
    Голос разорвал проулок, как удар колокола, и Уилл сперва решила, что ей померещилось. Что страх наконец добрался до разума и начал показывать то, чего не может быть. Но ладонь Адама дрогнула, хватка на её волосах ослабла совсем на чуть-чуть, и она сквозь мутную пелену, сквозь слёзы, которых, кажется, не было ещё секунду назад, увидела его. Оливер стоял в устье проулка, там, где серый утренний свет ещё не сдавался грязной тени, и смотрел на них. Нет — на Адама. И в этом взгляде было столько спокойной, готовой ярости, что у Уиллоу на секунду остановилось дыхание. Она хотела закричать ему, чтобы он ушёл. Чтобы не лез, чтобы не подходил, он же едва на ногах стоит, у него нога, у него яд в крови, ему нельзя. Но голос не слушался, горло будто забили песком, и она только открывала рот, беззвучно, как рыба, выброшенная на камни. А он уже шёл, медленно, хромая, но шёл — прямо на Адама, и в каждом его шаге, в каждом неровном отклике больной ноги было что-то такое, от чего Аарон за её спиной вдруг замер.

    Уиллоу показалось, что воздух в проулке стал плотным, как вода. Аарон за её спиной резко выдохнул, его пальцы, ещё секунду назад сжимавшие её грудь, соскользнули с тела, и она почувствовала, как он отступил на полшага. Адам выпрямился. Медленно. Ремень звякнул в его руках, и этот сухой звук Уил запомнит надолго — как запоминают щелчок взводимого курка.

    Это не твоё дело.

    А Оливер сделал ещё шаг. И Уиллоу, зажатая между ними, между его упрямством и их жестокостью, вдруг поняла, что он не уйдёт. Что бы она ни крикнула, что бы ни случилось — он не уйдёт. И от этого её сердце, до того колотившееся где-то у горла, провалилось вниз, в самую глубину, где стало вдруг тихо и очень страшно. За него.

    Она — моё дело.

    Кулак врезался Оливеру в лицо с глухим, страшным звуком, и Уиллоу дёрнулась так, будто ударили её саму. Она видела, как голова его мотнулась в сторону, как из рассечённой губы брызнула кровь, как он пошатнулся, но не упал — только отступил на полшага, и нога его подломилась, та самая, больная, и он на миг повис, ловя равновесие, как пьяный. Она видела всё это и не могла двинуться. Аарон всё ещё держал её за плечи, всё ещё прижимал к стене, но теперь его хватка была не жадной, а растерянной — как у человека, который вдруг понял, что игра перестала быть игрой, но ещё не знает, куда девать руки.
    — Оливер, — выдохнула она, и голос её сорвался в какой-то жалкий, чужой шёпот. — Не надо… уходи…
    Он её не слышал. А если и слышал, то не подал виду. Сплюнул кровь на камни, криво, зло усмехнулся — и в этой усмешке Уиллоу узнала его прежнего, того самого невыносимого Лива, который и в лес пошёл не по карте, и спорил с ней до хрипоты, и никогда, ни за что не отступал. Он шагнул вперёд и ударил в ответ. Неумело, широко, вкладывая в этот удар всё, что в нём было: злость, боль, страх, — и кулак его лишь скользнул по скуле Адама, не причинив тому никакого вреда. Адам даже не пошатнулся. Только хмыкнул, будто увидел что-то жалкое, и тут же, без паузы, нанёс следующий удар — в рёбра, короткий, точный, такой, от которого Оливер согнулся пополам, захлёбываясь воздухом.

    Уиллоу закричала. Опять. На этот раз не от страха за себя — от бессилия, от того, что она стоит, прижатая к стене, и смотрит, как его убивают, и ничего, ничего не может сделать. Она рванулась вперёд, выдираясь из рук Аарона, и тот, к её собственному удивлению, отпустил. Совсем. Просто разжал пальцы, как будто обжёгся, и отступил в сторону, слившись с тенью. Уиллоу шагнула было к Оливеру, но Адам уже был быстрее: схватил его за грудки, дёрнул на себя и снова ударил — в скулу, в бровь, куда придётся, и Оливер начал оседать, цепляясь за его рукав, чтобы не рухнуть.
    — Нет! — закричала она. — Нет, не надо, пожалуйста!

    И в этот миг из-за поворота донёсся голос. Звонкий, высокий, полный такого ужаса, что он прорезал весь этот кошмар, как лезвие:
    — Эй! Вы что творите?!
    Она. Уиллоу не знала её имени, но сразу поняла, кто это: та самая женщина, что стояла с Оливером у аптеки, красивая, со светлыми волосами, со смехом, от которого у Уиллоу всё оборвалось внутри. Та, которой Оливер улыбался. Та, которой он позволил стоять так близко. И вот она стояла в устье проулка, бледная, с расширенными глазами, и кричала так, что голос её отражался от стен. Её крик сделал то, чего не смог бы сделать ни один удар — вытащил происходящее из глухой подворотни наружу, сделал его видимым, слышимым, принадлежащим не только им. И почти сразу Уиллоу услышала шаги. Сначала далёкие, потом ближе, потом чьи-то окрики, скрип дверей, нарастающий гул голосов. Аарон дёрнулся первым. Оглянулся на выход из проулка, побледнел, схватил Адама за рукав. Гуссокл стояла, вжимаясь спиной в стену, и не могла отвести взгляд от Оливера. Он поднимался. Медленно, тяжело, опираясь рукой о стену, как тогда утром, когда спускался по лестнице, цепляясь за жизнь, за остатки сил, за что-то, что было сильнее боли. Поднялся. И повернул голову. Их взгляды встретились, и Уиллоу почувствовала, как внутри у неё что-то треснуло — не грубо, а тихо, как трескается лёд на озере, когда снизу поднимается весна. Он сделал шаг. Ещё один. Каждый давался ему с трудом, и Уиллоу хотела крикнуть ему: стой, не иди, у тебя нога, но не могла. Горло сжалось. Он подошёл, остановился в полуметре, и она увидела его лицо вблизи: рассечённая бровь, кровь, стекающая по скуле, разбитая губа, наливающийся синяк на челюсти. И глаза. Его глаза — живые, тёплые, смотревшие на неё с такой осторожностью, будто она была не человеком, а чем-то, что может рассыпаться от одного неверного слова. Она хотела ответить, что в порядке, что всё хорошо, что не надо так смотреть, но губы задрожали, и вместо слов из неё вырвался какой-то жалкий, полузадушенный звук, не то всхлип, не то стон. Уиллоу зажмурилась, изо всех сил пытаясь сдержать слёзы, которые вдруг поднялись откуда-то из самой глубины, из того места, где она всегда прятала всё, что нельзя показывать. Нельзя. Не сейчас. Не при нём.

    И когда его руки легли ей на плечи, Уилл сломалась. Не громко, не красиво, не так, как плачут героини в книгах, а тихо и отчаянно, всем телом, уткнувшись лицом в его грудь, в пропахшую кровью и солью рубашку, в чужое тепло, в единственное место на земле, где ей сейчас было не страшно. Плечи её тряслись, пальцы вцепились в его куртку, как в последнее, что осталось, и она плакала — беззвучно, надрывно, содрогаясь всем телом, выплёскивая то, что копилось годами: одиночество, страх, унижение, этот проклятый проулок, эти руки, этот город, где ей никто не рад. Его ладонь легла ей на затылок, прижала к себе крепче, и Уиллоу услышала, как он шепчет что-то — тихо, бессвязно, одними губами, и от этого шёпота становилось легче, как будто он делился с ней теплом, как делятся огнём в холодную ночь.

    Всё, я здесь. Всё.

    Она не знала, сколько они так стояли. Время будто остановилось, сжалось до размеров этих двух тел, прижатых друг к другу в грязной подворотне, до его дыхания у неё в волосах, до его пальцев, запутавшихся в её спутанных прядях. Наконец Уиллоу подняла голову, медленно, будто каждое движение стоило ей неимоверных усилий. И посмотрела на него. Долго. Молча. Она рассматривала его лицо, как рассматривают карту, по которой предстоит идти. Разбитая бровь, из которой сочилась кровь, уже подсыхавшая на виске тёмной коркой. Ссадина на скуле, расплывающаяся в багровый синяк. Нижняя губа, рассечённая посередине, припухшая, с запёкшейся кровью в уголке рта. И несмотря на всё это, несмотря на боль, которая, она знала, пульсировала в нём, как тупой молот, он смотрел на неё так, будто самое важное сейчас — она. Будто его собственные раны ничего не значили. И от этого взгляда Уиллоу стало так страшно и так хорошо одновременно, что она снова чуть не расплакалась. Она не сказала ни слова. Не смогла. Только смотрела, запоминая каждую ссадину, каждую каплю крови, каждую тень под его глазами, и внутри неё, сквозь весь этот ужас, медленно, неотвратимо поднималось одно-единственное чувство, огромное, как океан за скалами: он пришёл. Он встал между ней и бедой. У неё, у которой никого и никогда не было, теперь был он. И от этого было больно, почти невыносимо, потому что такая любовь не помещается в груди, она распирает рёбра, рвётся наружу, и нет на свете слов, чтобы её высказать.

    В проулке послышались шаги. Осторожные, лёгкие, с тем особым стуком каблуков, который ни с чем не спутаешь. Уиллоу повернула голову, ещё не до конца вернувшись в реальность, и увидела её. Снова. Та стояла в нескольких шагах, всё ещё бледная, с прижатой к груди рукой, и переводила взгляд с Оливера на Уиллоу и обратно. В её глазах плескались испуг и что-то ещё — растерянность, может быть, или неловкость человека, который случайно стал свидетелем чужой беды и чужой близости.
    — Оливер… — позвала она тихо, и голос её дрогнул. — Ты цел? Я уже думала… Я позвала людей, они идут…
    Уиллоу смотрела на неё. На её светлые волосы, растрепавшиеся от бега. На её красивое лицо, искажённое тревогой. На то, как она смотрела на Оливера — с заботой, с тем самым правом, которого у Уиллоу не было. И что-то в Уиллоу, едва успевшее оттаять, снова сжалось в тугой, холодный узел. Она не имела права на ревность. Понимала это, но сердцу не прикажешь. Кассандра подошла ближе — сначала нерешительно, будто всё ещё не веря, что опасность миновала, а потом быстрее, решительнее, как человек, который понял, что паника бесполезна, а руки нужны прямо сейчас. Она окинула Оливера быстрым, цепким взглядом, и Уиллоу увидела, как дрогнуло её лицо при виде разбитой губы и заплывающей брови.
    — Нужно уходить отсюда, — сказала она тихо, но твёрдо. — Я провожу.
    Уиллоу не стала спорить. У неё не было ни сил, ни желания решать, кто имеет право идти рядом с ним, а кто — нет. Она просто стояла, всё ещё чувствуя на себе его руки, всё ещё не веря, что её отпустили, что всё кончилось, что стена за спиной снова стала просто стеной, а не ловушкой. Потом Оливер пошевелился, сделал шаг, и нога его предательски подломилась — совсем чуть-чуть, почти незаметно, но Уиллоу уловила это, как улавливают первый наклон падающего дерева. Кассандра тоже уловила. Не дав ему ни секунды, она шагнула к нему, ловко, по-женски собранно поднырнула под его руку, перекинула её через своё плечо и придержала за запястье, принимая на себя часть его веса.
    — Обопрись, — велела она, и в голосе её не было ни жеманства, ни вопроса. Только забота, простая и деловитая, от которой Уиллоу отвела взгляд.

    Они пошли. Кассандра — чуть впереди, ведя его, как ведут раненого: осторожно, но не давая остановиться. Оливер — рядом с ней, тяжело опираясь на её плечо, хромая сильнее прежнего, но всё же держась на ногах. А Уиллоу плелась позади. Чуть-чуть сбоку, на расстоянии вытянутой руки, будто её и не было. Она не решалась подойти ближе, не решалась взять его с другой стороны, хотя тело помнило, как легко ложилась его ладонь ей на затылок, на плечо. Всё это — та близость, те объятия — осталось там, в проулке, как что-то случившееся не с ней, а с другой женщиной, которой позволено было плакать у него на груди. Сейчас рядом с ним шла Кассандра. И это было правильно. Так и должно быть. Уиллоу молчала. Всю дорогу. Смотрела под ноги, на мокрые камни, на собственные ботинки, измазанные глиной, на то, как тени от домов ложатся на дорогу неровными полосами. Она шла и чувствовала, как внутри медленно, пластами оседает пережитый ужас, оставляя после себя не облегчение, а пустоту. Гулкую, холодную, звенящую. В ушах всё ещё стоял тот крик — её собственный, и чужие голоса, и глухой звук удара, когда кулак Адама врезался в лицо Оливера. Руки её дрожали, она прятала их в рукава, сжимала в кулаки, но дрожь не унималась, поднималась откуда-то изнутри, как мелкая зыбь по воде.

    Она не смотрела на них. На то, как Кассандра изредка что-то тихо говорила Оливеру, наклоняясь к его плечу, на то, как он коротко отвечал, не поворачивая головы. Уиллоу нарочно отставала на полшага, чтобы не слышать, чтобы не видеть, чтобы не чувствовать того, что не имела права чувствовать. У неё не было права. Она сама себе это повторяла, как заклинание, как молитву, как единственное, что ещё держало её на ногах. Она никто ему. Просто девчонка, которая когда-то тащила его на себе через лес. Просто чужая, что поселилась в его доме. Просто та, что сказала ему "люблю", когда он не слышал. И всё. Не больше.

    Дом показался из-за поворота, как всегда, внезапно — серый, низкий, вросший в камень, с мутными окнами, за которыми уже не горел свет. Уиллоу смотрела на него и не чувствовала ни радости, ни облегчения, ни покоя. Только одну мысль, простую и острую, как заноза: скорее бы дверь. Скорее бы остаться одной. Скорее бы содрать с себя всё, к чему прикасались чужие руки. Кассандра довела Оливера до крыльца, помогла подняться на две ступени, что-то сказала — кажется, про врача, про то, что нужно промыть раны, но Уиллоу уже не слушала. Она прошла мимо них, не поднимая глаз, ступила в дом, в холодный полумрак прихожей, и не оглянувшись, не сказав ни слова, быстро, почти бегом, взбежала по лестнице. Дверь своей комнаты нашла на ощупь, толкнула, вошла и закрыла её за собой. Плотно. До щелчка. До той самой границы, за которой остался весь этот день — проулок, чужие руки, кровь, Кассандра, всё.

    Прислонилась спиной к двери и замерла. В комнате было тихо, сумрачно, пахло застарелым деревом и травами. Уиллоу стояла, прижимаясь лопатками к твёрдому дереву, и дышала — часто, поверхностно, будто только теперь, в одиночестве, позволила себе вспомнить, что дышать вообще нужно. Потом руки её, всё ещё дрожащие, потянулись к вороту. Пальцы нащупали порванный ворот, и её передёрнуло. Ткань там, где её сжимали, где лапали, где она намокла от чужого пота, казалась грязной, липкой, чужой. Она рванула свитер. Не стянула — именно рванула, с той отчаянной, слепой силой, какая приходит, когда тело требует освободиться немедленно, сейчас же, не дожидаясь, пока разум разрешит. Одежда падала на пол кучей, и Уиллоу скидывала её с себя, не глядя, стараясь не касаться собственной кожи, потому что кожа тоже была чужой, осквернённой, отмеченной. Свитер. Брюки. Носки, которые она сдёрнула, едва не порвав. Она осталась босиком посреди комнаты, в одном белье, тяжело дыша, и только тогда, когда холодный воздух коснулся обнажённых плеч, позволила себе остановиться. И поднять глаза.

    Напротив, в простенке между дверью и шкафом, стояло зеркало. Старое, в тёмной раме, с лёгкой мутью по углам. Уиллоу смотрела на себя, как смотрят на незнакомку. Худая, слишком бледная, с растрёпанными волосами, в которых запуталась солома из проулка. Шея — в красных пятнах от чужих пальцев. Плечо — в ссадинах, оставленных каменной стеной. На груди, там, где её сжимали, наливались тёмные, уродливые отметины, повторяющие изгиб чужих ладоней. На бёдрах — синяки, уже начинающие проступать сквозь кожу, багрово-синие, как кляксы. Она подошла ближе. Медленно, как во сне. Остановилась у самого зеркала и смотрела, не мигая, на эти следы. На то, что от неё осталось. И впервые за весь этот бесконечный день слёзы пришли не изнутри, не из боли, не из страха, а из отвращения. От мысли, что её трогали. Что эти руки, эти грубые, жадные, чужие руки были на её теле, что они мяли её, как вещь, как добычу, как то, что можно взять. Она стояла перед зеркалом, обхватив себя за плечи, и плакала — тихо, беззвучно, содрогаясь всем телом, глядя, как в зеркале по её щекам катятся слёзы, смывая грязь и разводы чужого прикосновения.

    [nick]Willow Goshawk[/nick][status]любит-не любит[/status][icon]https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/95/567121.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="плюнет-поцелует"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой">Уиллоу Гуссокл, </a>22</div> <div class="lz-text"> адепт ордена едкого лютика, учёный-герболог</div>[/chs]

    0

    47

    Кассандра подхватила его почти сразу, как только он сделал первый шаг прочь от подворотни — легко, будто это было чем-то привычным, будто он не наваливался на неё всем своим весом, не сбивался дыханием через каждый шаг. Её пальцы уверенно легли ему под локоть, вторая рука — на спину, и она потянула его вперёд, не давая остановиться, не давая застрять в том месте, где всё ещё висел в воздухе крик Уиллоу. Она говорила — без умолку, как и всегда, что-то про этих идиотов Донованов, про то, что давно им пора было врезать, про то, что он, конечно, выглядит как после драки с медведем, но это ему даже идёт. Смеялась — слишком громко, слишком живо, словно пыталась вытеснить из происходящего ту липкую тяжесть, что осталась позади. Оливер почти не слушал. Он шёл, перенося вес с шага на шаг, чувствуя, как нога ноет глубже, чем прежде, как тело отзывается на каждый толчок глухой болью, но всё это было где-то на втором плане. Главное — он не смотрел назад. Ни разу. Ни на Уиллоу, ни в ту сторону, где она осталась на мгновение одна среди чужих голосов. Потому что стоило только повернуть голову — и он знал, что не сможет удержать это внутри. Страх, злость, и это проклятое, слишком тёплое чувство, от которого хотелось не то спрятаться, не то выжечь его к чертям.

    Двадцать два.

    Он почти усмехнулся про себя, криво, безрадостно. Двадцать два — возраст, когда всё только начинается, когда впереди ещё можно выбирать, ошибаться, падать и снова вставать. У неё впереди — жизнь, длинная, открытая, как дорога после дождя. А у него? Одли даже не стал заканчивать мысль. Там не было ничего, кроме обрывков. Лица. Голоса. Могилы.
    — Отличная компания для романтики, Лив. Прямо завидую, — лениво протянул Джей.
    — Заткнись… — выдохнул он едва слышно, больше губами, чем голосом. Кассандра, кажется, решила, что он отвечает ей, и тут же что-то подхватила, продолжая свою болтовню, не замечая, как он уходит внутрь себя, как отстраняется от всего, что происходит вокруг.

    Дом показался слишком быстро. Ступени крыльца отозвались под ногами глухим скрипом, дверь поддалась с привычным усилием, и внутри сразу стало тише — как будто они отрезали всё лишнее, всё внешнее, оставив только этот замкнутый, знакомый воздух. Кассандра не отпустила его и тут — довела до комнаты, усадила на край кровати, почти силой, не давая упасть. Её руки уже тянулись к пуговицам, к вороту, к ремню — привычно, без стеснения, с той лёгкостью, с какой она когда-то так же тянула его к себе.
    — Снимай это всё, ты в крови, — бросила она, уже начиная помогать. Он позволил сначала — машинально, почти не сопротивляясь, давая стянуть с себя рубашку, чувствуя, как холодный воздух касается кожи, как тело отзывается на это слабой дрожью. Но когда её пальцы потянулись дальше — к брюкам, к поясу — он резко перехватил её запястье.
    — Хватит, — коротко. Кассандра замерла, подняла на него взгляд — удивлённый, чуть обиженный, но всё ещё лёгкий, как у человека, который не привык, что ему отказывают.
    — Да ладно тебе, я же помочь хочу…
    — Я сам, — глухо отрезал он, отпуская её руку. Лив остался сидеть так — в одних брюках и ботинках, тяжело дыша, опершись локтями о колени, не поднимая головы. В этом упрямстве было не столько желание сохранить границы, сколько попытка удержать хоть какой-то контроль над собой, над тем, что внутри снова начинало ломаться, трещать по швам.  Кассандра ещё секунду постояла, будто решая, надавить или отступить, потом фыркнула, откинула волосы за плечо и шагнула назад.
    — Упрямый как чёрт, — пробормотала она, отступая к двери, и наконец-то принимая единственное верное решение - съебаться из этого дома. А Оливер даже не ответил. Потому что в голове у него всё ещё стояла одна картина — тонкая фигура у стены, сорванное дыхание, и глаза, в которых было слишком много для него одного.

    Одли спускался медленно, почти на ощупь, держась за перила так, будто они были единственным, что удерживало его в этом мире — не нога, не упрямство, не злость на самого себя, а именно это старое дерево, тёплое под ладонью, с въевшимися в него годами чужими прикосновениями. Во рту стоял густой, железный привкус крови, язык цеплялся за разбитую губу, и каждый вдох отдавался в груди тупой, глухой болью, как напоминание: ты жив, но это временно, не обольщайся.
    И всё равно он шёл. Не потому что мог. Потому что должен. Где-то внизу — сквозь тяжёлую, вязкую тишину дома — прорезался звук. Сначала он не понял, что это. Просто дрожь, тонкая, как натянутая струна. Потом — снова. Уже громче. Срыв. Всхлип, который невозможно спутать ни с чем. Оливер замер на последней ступени.

    Голова будто очистилась одним резким движением — как если бы кто-то вывернул из неё весь лишний шум, оставив только это. Её. Лив не позвал. Не окликнул. Просто пошёл на звук, уже быстрее, чем позволяла нога, стиснув зубы так, что заскрипели, почти не чувствуя, как ступает, как тело перекатывается вперёд, как подкашивается и снова выпрямляется. Щелчок двери, и мужчина останавливается у входа, скользя взглядом по дрожащей девушке. Даже не сразу понял, что именно видит — будто мозг отказался складывать детали в одно целое, будто проще было решить, что это очередная дурная картинка, подсунутая усталостью, болью, остатками яда, чем принять, что это — она, здесь, перед ним, живая и сломанная одновременно. И только через секунду, когда дыхание её сорвалось, когда плечи дрогнули, когда взгляд — пустой, стеклянный — зацепился за отражение, его накрыло так резко, что он на мгновение потерял равновесие, ухватившись за косяк пальцами до побелевших костяшек. Одли видел следы. Не как мужчина — как зверь, который мгновенно считывает чужую метку на своей территории. Слишком яркие, слишком очевидные, слишком… неправильные и страшные. Чужие руки, чужие прикосновения, оставленные на ней, будто клеймо.

    Он сжал челюсть так, что в висках ударило. Уиллоу была маленькой. В этот момент — особенно. Слишком тонкая, слишком хрупкая, обхватившая себя так, будто могла исчезнуть, если сожмётся достаточно сильно. И от этого внутри что-то перевернулось — не жалость даже, нет, не та мягкая, снисходительная жалость, а что-то другое, куда более тяжёлое, болезненное. Желание закрыть. Спрятать. Убрать её отсюда, от этого зеркала, от этих следов, от всего мира, который вдруг оказался слишком грязным для неё. Он шагнул вперёд. Медленно. Осторожно. Будто боялся спугнуть.
    — Уилл… — голос вышел хриплым, низким, почти сорванным, как будто он сам не ожидал, что сможет его выдавить. Теплая ладонь коснулась острого плеча, вскользь прошла по прохладной коже, останавливаясь между лопатками.
    Пальцы его медленно скользнули по её спине, лаская, словно пытаясь через эту внезапную нежность показать ей, что все может быть иначе. Может быть по другому. Что то, что случилось - страшная, ужасающая ошибка. А реальность, которой она достойна - вот она, в тепле и нежности его рук. Лив знал, что тоже ошибается, что потом будет посыпать голову пеплом за эту слабость, за надежду, которую не смел ей давать. Но сейчас не мог по другому. Не мог иначе.

    — Посмотри на меня, — тихо сказал он через какое-то время, чуть отстраняясь, но не выпуская полностью, удерживая её ладонями за плечи. — Это не твоё, и не из-за тебя, — добавил мужчина, глядя прямо, упрямо, так, чтобы она не могла отвернуться. — Слышишь? Они — грязь. А ты — нет, - он провёл большим пальцем по её щеке, стирая слёзы, смешанные с пылью и солью. Одли смотрел долго, в эти наполненные слезами глаза, пока не склонил голову, упираясь лбом в ее, пока не почувствовал горячее дыхание на своем лице. Он хотел этого. Хотел чувствовать ее тепло, как единственное, что вытаскивало его на поверхность. Но не смел позволить себе этого, боялся слишком веских, слишком реальных причин, почему не может сейчас склониться, чтобы найти ее губы, чтобы прошептать ей все то, что сейчас роилось в голове. Оливер отстраняется, повторно смахивая катящиеся слезинки грубой кожей пальцев.
    — Никто больше тебя не тронет, — тихо, почти шёпотом, но в голосе была сталь, от которой самому становилось холодно. — Слышишь? Никогда.

    [nick]Oliver Audley[/nick][status]буревестник[/status][icon]https://i.pinimg.com/originals/cc/b0/63/ccb0632526ca0d5cb0233b4dff92e285.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="Дополнительный статус (произвольный текст)"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой"> Оливер Одли, </a>36</div> <div class="lz-text">любитель буревестников и маленьких травниц.</div>[/chs]

    +1

    48

    Иссиня-чёрные точки синяков словно созвездия проступали на её бледной коже — там, где чужие пальцы впивались в грудь, где ладони сжимали бёдра, где предплечье прижималось к её горлу. Уиллоу смотрела на них и не могла отвести взгляда, будто эти отметины были не следами, а письмом, которое кто-то оставил прямо на ней, на её теле, и теперь оно будет вечно гореть под кожей, не смываясь, не проходя. В детстве она любила разглядывать звёздное небо в учебниках по астрономии — чёрный бархат и рассыпанные по нему холодные точки, каждая со своим именем, со своей историей. Сейчас на её теле раскинулась другая карта. Безымянная. Грязная. Созвездие чужих рук.

    Она стояла перед зеркалом, обхватив себя за плечи, и её била дрожь — мелкая, противная, идущая откуда-то из глубины, из самого низа живота. Пальцы вжимались в собственные лопатки с такой силой, что ногти оставляли полумесяцы на коже, но она не чувствовала боли — только холод. Пронизывающий, липкий, как та вода, что стекала утром по стенам прибрежных домов. Уиллоу казалось, что всё, к чему она прикасалась в этом доме, стало чужим: и тёплое дерево двери, и прохладный воздух, и даже собственная кожа под ладонями. Её тело больше не принадлежало ей. Оно было вещью, которую трогали, мяли, оценивали — и выбросили бы, как тряпку, если бы не Оливер.

    Оливер.

    Одно это имя подняло в ней такую волну, что колени подогнулись, и она оперлась ладонями о раму зеркала, вжимаясь лбом в холодное стекло. Дыхание сбилось. Она слышала его рваный выдох у самого уха, хотя рядом никого не было, — и понимала, что это не бред, а память. Память о том, как он стоял в проулке, как шёл на Адама, хромая, разбитый, но не отступающий. Как сказал: она — моё дело. И как после этого ударили его, а не её. Уиллоу зажмурилась, и слёзы снова побежали по щекам — горячие, злые, неостановимые. Она ненавидела себя за этот плач. За то, что не могла перестать, за то, что снова оказалась слабой, снова позволила себе расклеиться, когда он там, внизу, наверняка истекает кровью и делает вид, что всё в порядке.

    А может, его и нет внизу. Может, он ушёл с Кассандрой. Эта мысль вошла под рёбра, как игла, тонкая и ядовитая. Уиллоу подняла голову и встретилась в зеркале с собственным взглядом — мокрым, красным, отчаянным. Нет. Не смей. Не смей думать о ней. Это не твоё дело. У тебя вообще ничего нет — ни права, ни основания, ни лица, с которым можно было бы стоять рядом с ним при свете дня. Ты — никто. Просто девчонка, которую он спас из жалости, из чувства вины, из какого угодно чувства, только не из любви. Любовь — это не про тебя. Любовь — это про таких, как Кассандра, со светлыми волосами и лёгким смехом, с руками, которые не дрожат, с кожей, на которой нет чужих созвездий. Её снова передёрнуло. Уиллоу отстранилась от зеркала, сделала шаг назад, и голые ступни коснулись вороха сброшенной одежды. Она смотрела на этот ком — свитер, брюки, носки, — и ей хотелось сжечь всё это. Прямо здесь. Прямо сейчас. Чтобы не осталось ни нитки, ни запаха, ни единой складки, в которой затаились бы прикосновения тех двоих. Она уже нагнулась, уже схватила свитер, скомкала его, собираясь швырнуть куда-нибудь в дальний угол, но вдруг услышала звук.

    Шаги. За дверью. Медленные, тяжёлые, с тем неровным ритмом, который она узнала бы из тысячи - он ступал, хромая, всё ещё держась за перила, всё ещё таща своё избитое тело вверх по лестнице. Уиллоу замерла с свитером в руках, не дыша. Сердце ухнуло вниз и тут же подскочило к горлу, заколотилось так, что она слышала его удары где-то в висках. Он идёт. Сюда. К ней. Дверь скрипнула, приоткрылась — и она инстинктивно сжалась, прижав скомканный свитер к груди, как последний щит. Она стояла посреди комнаты, в одном белье, со следами чужих пальцев на теле, со спутанными волосами и мокрым от слёз лицом, и впервые в жизни ей захотелось исчезнуть. Провалиться сквозь пол. Раствориться в этом сумраке. Потому что он не должен был видеть её такой, не должен был видеть эти синяки, не должен был знать.

    Уилл…

    От звука собственного имени, произнесённого так — хрипло, почти сломанно — у неё внутри что-то оборвалось. Она хотела ответить, но губы не слушались. Хотела обернуться, но тело будто приросло к полу. Она стояла и чувствовала, как он смотрит на её спину, на её плечи, на эти проклятые отметины, которые она так отчаянно пыталась спрятать, и от этого стыд поднимался в ней густой, удушливой волной, затапливая всё. Стыд, что он видит её такой, стыд, что она позволила, стыд, что не смогла защититься, не смогла убежать, не смогла быть сильной, когда это было нужно. И поверх всего этого — стыд, что он подумает, будто всё это из-за неё. Что она сама нарвалась. Что она ходила не туда, куда не надо, смотрела не так, отвечала не так, дышала не так. Что все эти созвездия — её вина.

    Его ладонь легла ей на плечо. Уилл вздрогнула всем телом, как от ожога, но не отстранилась. Она не могла отстраниться. Его прикосновение было тёплым, осторожным, невесомым, и оно так разительно отличалось от того, что она чувствовала в проулке, что из глаз снова хлынуло. Горячие капли упали на её грудь, на скомканный свитер. Она стояла, содрогаясь от беззвучного плача, и чувствовала, как его ладонь медленно скользит с плеча вниз — между лопатками, по линии позвоночника, не требуя, не сжимая, а просто гладя, словно он боялся, что она рассыплется под его рукой, если он надавит хоть немного сильнее. И от этой нежности ей было ещё больнее. Потому что она не заслуживала её, потому что его ладонь, тёплая, шершавая, живая, прикасалась к той самой коже, которую только что лапали другие. К грязной коже. К телу, отмеченному чужими руками.

    — Посмотри на меня, — сказал он тихо, и Уиллоу покачала головой.

    Не могла. Не могла поднять на него глаза, потому что знала: если посмотрит, если встретится с ним взглядом, то всё расскажет. И про то, как было страшно. И про то, что у неё никогда никого не было. И про то, что она любит его. Любит так, что нечем дышать. Любит так, что эти недели в его доме стали единственным светлым пятном во всей её серой, однообразной жизни. Оливер не стал настаивать. Он просто стоял за её спиной, и его ладонь, всё ещё лежавшая между её лопатками, оставалась тёплой и неподвижной, как будто он давал ей время — столько, сколько понадобится, чтобы она решилась обернуться. Уилл слышала его дыхание: неровное, с присвистом, с тем самым хрипом, который появляется, когда вдох проходит сквозь разбитые рёбра. Он стоял там, избитый, и всё равно пришёл. К ней. Не к Кассандре. Не остался внизу. Пришёл.

    И от этого осознания что-то в ней надломилось окончательно — не с болью, а с обречённой, горькой нежностью. Она медленно, как сквозь толщу воды, повернулась. Его лицо в полумраке комнаты показалось ей ещё более разбитым, чем в проулке. Кровь успела запечься в уголке рта, бровь раздулась, скула наливалась синевой, и всё это — на живом, тёплом, бесконечно дорогом лице. Уилл подняла на него заплаканные глаза и замерла. Она смотрела долго, молча, как человек, который боится моргнуть, чтобы не исчезло то, что перед ним. Когда его лоб коснулся её, Уиллоу перестала дышать. Не от страха — от неожиданности, от того, что мир вдруг сузился до этой одной-единственной точки, где их кожа соприкасалась, где его дыхание, горячее и рваное, смешивалось с её собственным, где она чувствовала не только его, но и себя впервые за этот бесконечный день не как тело, которое трогали, а как живое, дрожащее, способное что-то ощущать, кроме боли и холода. Его лоб был горячим, шершавым от засохшей крови, и девушка замерла под этим прикосновением, как замирают под водой, услышав, как где-то наверху ломается лёд.

    Она видела его глаза — так близко, что могла различить, как дрожат его ресницы, как тёмные зрачки ловят её взгляд, как что-то в них борется, не находя выхода. Она чувствовала его дыхание на своих губах и понимала — нет, не умом, а чем-то глубже, тем самым знанием, что приходит раньше мысли, что он тоже стоит на краю. Что ещё мгновение, и он мог бы склониться ниже, найти её губы, стереть то расстояние, которое они так отчаянно берегли. И Уилл, вопреки всему, вопреки стыду, вопреки этим созвездиям на собственной коже, вдруг до дрожи захотела этого. Чтобы он не останавливался. Чтобы переступил. Чтобы сделал то, чего она сама не смела.

    Но он отстранился.

    И это отстранение полоснуло по ней острее, чем она готова была признать. Не грубо, не резко — бережно, почти виновато, но именно это и ранило сильнее всего. Потому что она успела, всего на секунду, поверить, что может быть иначе. Успела почувствовать, как его тепло поднимается в ней, вытаскивая на поверхность то, что она прятала на самом дне. А потом — снова пустота, снова холод, снова эти несколько сантиметров, которые вдруг показались ей непреодолимее океана. Его пальцы коснулись её щеки — грубой, шершавой кожей, и Уиллоу вздрогнула. Но не оттолкнула. Не отвернулась. Он смахивал её слёзы, медленно, осторожно, как будто имел на это право, как будто эти слёзы принадлежали и ему тоже. И от этого простого движения, от грубой кожи на её мокрой щеке, что-то в ней сжалось так сильно, что стало нечем дышать. Ей хотелось податься за его рукой, прижаться щекой к ладони, попросить не убирать её, не оставлять её снова одну. Но она не посмела.

    Никто больше тебя не тронет.

    Слова дошли до неё не сразу. Сначала — просто звук, низкий, хриплый, идущий из самой глубины его груди, из того места, где всё ещё клокотала не остывшая ярость. А потом смысл догнал, вплыл в неё, как тёплый выдох, и Уиллоу замерла, не дыша. Она стояла перед ним, прижимая к груди скомканный свитер, и чувствовала, как эти слова опускаются в неё — не в уши, а глубже, под рёбра, в то самое место, где всегда было холодно и пусто. Никто. Больше. Не тронет. Она повторяла их про себя, пробовала на вкус, как пробуют воду, в которой долго не было нужды, и не могла поверить. Потому что никто и никогда не говорил ей такого. Никто не обещал защиты. Никто не вставал между ней и тем, что было страшно. А теперь стоял он и обещал ей то, чего она не слышала за все свои двадцать два года. И в голосе его была не нежность, не жалость — сталь. Холодная, звонкая, та самая, из которой куют клинки и клятвы. Так говорят не для того, чтобы успокоить. Так говорят, когда уже всё решили. Когда вопрос закрыт, когда пути назад нет, когда человек произносит эти слова так, будто подписывается под ними кровью.

    Ей стало страшно. По-настоящему страшно — так, как не было даже там, в проулке, когда ремень щёлкнул в чужих руках. Потому что теперь, когда он пообещал, когда встал между ней и миром, она больше не сможет притворяться, что ей всё равно. Что она справится сама. Что её одиночество — это норма, а не рана, которая не заживает. Теперь у неё появилось то, что страшно потерять. Надежда. Хрупкая, как тонкий лёд, и такая же обжигающая. Она хотела что-то сказать. Спасибо. Или не надо. Или зачем тебе это. Но губы не слушались, а в горле встал ком, тугой и горячий, и она только смотрела на него, долго, не мигая, и чувствовала, как ресницы снова тяжелеют. Только теперь это были другие слёзы. Не от стыда. Не от отвращения. А от того, что кто-то наконец сказал ей то, чего она всю жизнь ждала, не смея даже сформулировать это ожидание.

    — Ты… — начала она, и голос её сорвался, как натянутая нить. — Ты не должен был…
    Она хотела сказать: Ты не должен был за меня драться. Или: Ты не должен был приходить. Или: Ты не должен был видеть меня такой. Но слова, которые рвались изнутри, были совсем другими, и она вдруг поняла, что ещё секунда — и она скажет их. Скажет то, что уже однажды сказала ему, когда он был без сознания. То, что носила в себе, как раскалённый уголёк, с самого того вечера, как впервые увидела его стоящим у окна, с усталым, злым лицом и океаном в глазах.
    — Оливер, я… — Уиллоу запнулась. — Я должна тебе сказать… Я… я …
    Договорить она не смогла. Слова застряли в горле, как кость. Потому что он смотрел на неё — и вдруг она с ужасающей ясностью увидела всё это его глазами. Себя. Полуголую. Грязную. В синяках. В следах чужих ладоней, чужих пальцев, чужой грязной похоти. Он смотрел на неё, а она стояла перед ним — открытая, изломанная, жалкая, и вместо слов о любви из неё вырвалось совсем другое: — Не трогай меня.
    Она отстранилась. Резко, как от удара. Отступила на шаг назад, прижав свитер к груди, и мотнула головой, чувствуя, как слёзы снова катятся по щекам, горячие и частые.
    — Пожалуйста… не прикасайся ко мне, — повторила она, и голос её дрожал так, что слова ломались посередине. — Я… я грязная. Понимаешь? Грязная. Они трогали меня, и теперь это… это ничем не смыть. А ты… — она всхлипнула, закусив губу, чтобы не завыть, — ты не должен. Ты не достоин этого. Меня. Такой меня.
    Уиллоу выставила руку, будто защищаясь: — Не надо, — выдохнула она. — Не подходи. Я в порядке. Со мной всё в порядке. Слышишь? Всё нормально.
    Её голос звучал лживо даже для неё самой, но она не могла остановиться. Внутри всё смешалось: любовь, стыд, отчаяние, страх, что он дотронется и почувствует, какая она испорченная; и страх, что он не дотронется больше никогда. Она стояла, обхватив себя одной рукой, а второй всё ещё вытянув перед собой, как будто это могло удержать его на расстоянии, — и тихо, отчаянно повторяла: — Я в порядке. Правда. Я в порядке.

    А потом взгляд её упал на его грудь. На рёбра. Там, под кожей, уже проступали багрово-синие тени — следы ударов Адама, расплывающиеся по боку, уходящие под косые мышцы. Уиллоу замолчала. Её рука, всё ещё поднятая в защитном жесте, дрогнула и опустилась. Она смотрела на эти синяки, и вся её собственная боль вдруг отступила, сделалась маленькой, неважной, незначащей. Потому что это он принял удары за неё. Это его тело заслонило её от кулаков. Это на его рёбрах расцвели эти тёмные, страшные пятна, пока она стояла, вжавшись в стену, не способная даже пошевелиться.
    — Оливер… — прошептала она, и в этом шёпоте было уже не отчаяние, а что-то другое, тихое, почти невидимое. — Твои рёбра…
    Она сделала шаг. Потом ещё один. Медленно, не отрывая взгляда от его груди, подошла ближе — так близко, что почувствовала жар его кожи, услышала, как прерывается его дыхание, и осторожно, одними кончиками пальцев, коснулась края синяка. Кожа под её пальцами была горячей, липкой от пота, и Уиллоу почувствовала, как он едва заметно вздрогнул. Она замерла, испугавшись, что сделала ему больно, но не отдёрнула руку. Вместо этого повела ладонью ниже, едва касаясь, обводя контуры тёмных пятен, как будто пыталась вобрать его боль в себя, забрать её, втянуть через кожу.
    — Это из-за меня, — сказала она тихо. — Всё из-за меня. Ты не должен был. Я не стою…
    Она не договорила. Её ладонь замерла на его рёбрах, чуть ниже сердца, и она подняла глаза. Их взгляды встретились, и мир вокруг вновь сузился, сжался до этой комнаты, до его неровного дыхания, до жара его кожи под её пальцами, до того короткого, бесконечного мгновения, в котором не было ни проулка, ни страха, ни Кассандры, ни этого проклятого города — только он и она.

    Её взгляд скользнул на его губы. На разбитую, припухшую нижнюю губу, на запёкшуюся в уголке кровь. Уиллоу подумала, что ей хочется поцеловать её. Осторожно, едва касаясь, чтобы не сделать больно. Чтобы забрать себе хотя бы эту каплю его боли, хотя бы вкус этой крови, хотя бы на секунду узнать, каково это — быть к нему так близко. Она уже приподнялась на цыпочки, уже подалась вперёд, уже почувствовала его дыхание на своём лице — горячее, сбитое, с лёгким привкусом железа.

    Но не поцеловала.

    В последний миг что-то сжалось в ней, остановило, как натянутый поводок. Страх. Старый, знакомый, впитанный с молоком. Страх, что он оттолкнёт. Что отшатнётся. Что посмотрит на неё с брезгливостью, с недоумением, с той усмешкой, которую она так боялась увидеть на его лице. И это будет конец. Лучше уж никогда не знать, чем узнать и потерять. Лучше вечно стоять на этом гребанном краю, чем сделать шаг и упасть. Уилл опустилась на пятки. Отвела взгляд. Убрала руку с его груди, хотя каждое движение отдавалось в ней тупой, ноющей болью, словно она отрывала от себя что-то живое.
    — Машина до Абердина поедет только через месяц, — сказала она вдруг, и голос её прозвучал глухо, будто из-под воды. Она не смотрела на него. Смотрела куда-то в сторону, на серый прямоугольник окна, на край скомканного одеяла, на что угодно, только не на него. — Целый месяц. Я узнавала. Раньше не будет.
    Она замолчала, и в наступившей тишине слышно было только их дыхание — его, сбитое, и её, слишком частое. И от этих слов — от этого целый месяц — ей вдруг стало так грустно и так тепло одновременно, что она испугалась этого чувства. Целый месяц. Ещё целый месяц в этом доме. Ещё месяц его шагов внизу, его усмешек, его редких, небрежных слов. Ещё месяц, когда она будет просыпаться и знать, что он где-то рядом, что он есть, что он не исчез. Ещё месяц на то, чтобы запомнить его голос, его руки, его силуэт на фоне окна. А потом — Абердин. Лондон. И конец. И всё, что было, останется здесь, в этом мрачном доме у океана, как вещь, которую нельзя взять с собой.
    — Целый месяц, — повторила она совсем тихо, и губы её дрогнули в подобии улыбки — жалкой, бледной, полной такой тоски, что сердце сжалось в груди. — У нас.
    Она подняла на него глаза, наконец, впервые за всё это время,  и посмотрела прямо. Открыто. Так, как смотрят на человека, которого любят и которого боятся потерять каждую секунду. И в этом взгляде было всё, что она так и не решилась сказать: и её одиночество, и её любовь, и её благодарность за то, что он пришёл, и её страх, что через месяц всё это кончится, и что-то ещё, совсем тихое, похожее на надежду, которую она запрещала себе испытывать.

    [nick]Willow Goshawk[/nick][status]любит-не любит[/status][icon]https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/95/567121.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="плюнет-поцелует"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой">Уиллоу Гуссокл, </a>22</div> <div class="lz-text"> адепт ордена едкого лютика, учёный-герболог</div>[/chs]

    0

    49

    Он слушал её, не перебивая, не двигаясь, будто любое лишнее движение могло оборвать эту тонкую, натянутую до предела нить, на которой держалось всё — её голос, её дыхание, сама она, стоящая перед ним, одновременно близко до боли и бесконечно далеко. Когда она отшатнулась, когда вырвала из себя это «не трогай меня», в нём что-то резко, глухо обрушилось — не злость, не обида, а какая-то тупая, тяжёлая ясность, как если бы ему в грудь вложили холодный камень и велели держать, не уронив. Он не сделал шага вперёд. Не протянул руку. Только замер, глядя на неё внимательнее, чем когда-либо, как смотрят не на тело, а на то, что за ним — на трещины, на надломы, на то, что не видно глазу, но кричит громче любых слов.

    Её «я грязная» отозвалось в нём тихим, почти усталым раздражением — не на неё, на саму мысль, на эту чужую, вбитую в неё грязь, которая пыталась прижиться, как заноза под кожей. Он провёл языком по разбитой губе, чувствуя привкус крови, и только тогда позволил себе выдохнуть, медленно, с усилием, будто выталкивал из себя что-то лишнее, ненужное, мешающее говорить ровно.
    — Посмотри на меня, — сказал он негромко, без приказа, но с той твёрдостью, от которой обычно не отказываются. И когда она всё же подняла взгляд, он выдержал его — спокойно, упрямо, не давая ей спрятаться, не давая себе отвернуться. — Видишь? Я здесь. И я решаю, что мне трогать, а что нет.
    Лив сделал шаг — осторожный, с оглядкой на ногу, но всё же вперёд, сокращая расстояние между ними, и остановился ровно там, где её рука могла бы снова подняться, чтобы оттолкнуть, если бы она захотела. Не ближе. Не давя. Просто стоя.
    — Ты не вещь, Уилл, — продолжил он тише, и голос его стал глуховатым, как бывает, когда слова идут не с поверхности. — И тебя никто не «испачкал». Это они — дерьмо. Не ты.

    Он видел, как её внимание сместилось — на его рёбра, на синяки, и на мгновение усмехнулся, коротко, почти незаметно, будто это было что-то не стоящее обсуждения, бытовое, как порез или заноза.
    — Я сам туда полез, — бросил он, пожав плечом, и тут же скривился от боли, но не убрал этого жеста, словно хотел подчеркнуть: да, больно, но это его выбор. — Не строй из этого трагедию.
    Когда её пальцы коснулись его кожи, он вздрогнул — не столько от боли, сколько от неожиданности, от этой осторожности, от того, как она, едва касаясь, будто просила разрешения у самого факта его существования. И не отстранился. Позволил. Стоял, терпя, чувствуя, как её прикосновение тянет за собой что-то глубже, чем просто боль в рёбрах.
    Одли видел, как она тянется к нему — едва заметно, почти неосознанно, и в этот момент в нём вспыхнуло что-то резкое, почти жестокое — не желание, нет, а страх испугать, сломать, сделать ещё хуже. Поэтому, когда она остановилась, отступила, он не сделал ничего, чтобы сократить эти сантиметры. Только тихо выдохнул, почти неслышно. Её слова про Абердин легли на него тяжёлым, вязким осадком. Месяц. Всего лишь месяц. Он провёл языком по внутренней стороне щеки, медленно кивнул, будто проверяя это слово на вкус, на вес, на правдоподобие.
    — Месяц, — повторил он, и в его голосе не было ни радости, ни сожаления — только сухая констатация, за которой, однако, пряталось слишком многое, чтобы вытащить это наружу сейчас. Он отвёл взгляд на секунду — в стену, в мутный кафель, в покрытое пылью зеркало — и вернул обратно к ней.

    Девушка смотрела на него открыто, без щита, и это было, пожалуй, страшнее всего, что происходило до этого дня. Он задержал этот взгляд, не уходя, не смягчая, принимая его таким, какой есть, вместе со всем, что в нём было — и с её страхом, и с её упрямством, и с этим почти болезненным теплом.
    — Тогда у нас есть месяц, — сказал он наконец, тихо, но уже чуть мягче, чем прежде, и в этих словах, как ни странно, впервые за всё время прозвучало что-то живое, не отстранённое. — Чтобы ты перестала нести эту чушь про «грязная». И чтобы я… — он на секунду замолчал, сжав зубы, будто не решаясь закончить, — …не дал тебе снова вляпаться во что-нибудь подобное.
    Он сделал ещё один шаг, уже ближе, и на этот раз не остановился, аккуратно, медленно, как с диким зверем, протянул руку — не хватая, не сжимая, а просто коснувшись её запястья, легко, почти невесомо, давая ей право отдёрнуть, если она захочет.
    — Я всё равно буду тебя трогать, — добавил он чуть хрипло, и уголок его губ дёрнулся в кривой, усталой усмешке. — Когда ты сама позволишь и захочешь.

    Первые дни после случившегося расползлись вязкой, почти бесцветной массой — как затянувшийся дождь, который уже не льёт, но висит в воздухе, проникая в стены, в одежду, в дыхание. Дом словно притих, стал осторожнее, будто сам чувствовал, что внутри него теперь живёт что-то хрупкое, раненое, и любое лишнее движение может это окончательно сломать. Уиллоу почти не выходила из своей комнаты. Дверь оставалась приоткрытой — не закрытой до конца, но и не приглашением войти. Просто щель, через которую иногда тянуло запахом трав, холодного чая и чего-то ещё — едва уловимого, похожего на усталость.
    Оливер не спрашивал. Не лез. Он делал единственное, что умел в таких ситуациях — действовал. Утром он поднимался раньше, чем боль успевала окончательно проснуться в теле, варил чай, резал хлеб, иногда поджаривал его, иногда забывал и приносил холодным, и относил всё это наверх, ставя поднос на край её стола или подоконника, коротко кивая, если она поднимала глаза, и уходил, не задерживаясь. Он не пытался заговорить первым, не вытягивал из неё ответы, не задавал вопросов, на которые она всё равно не смогла бы ответить. Но каждый раз, выходя из комнаты, на секунду задерживался у двери, слушая — дышит ли, двигается ли, есть ли в этой тишине хоть какой-то звук, подтверждающий, что она всё ещё здесь.

    Иногда он пытался вытащить её наружу.
    — Пойдём пройдёмся, — бросал Оливер, стоя в дверях, опираясь плечом о косяк, будто это просто мысль, пришедшая в голову между делом. — Воздух тут всё равно лучше, чем в этой коробке.
    Она отказывалась. Почти всегда. Кивком, коротким «не сегодня», или просто взглядом, в котором было достаточно, чтобы он понял — рано. И он отступал. Без раздражения. Без упрёка. Просто пожимал плечом и уходил вниз, будто ему и правда было всё равно, хотя на деле это «всё равно» было самой хрупкой ложью, за которую он держался, чтобы не начать давить.

    Пять дней.

    Пять долгих, одинаковых дней, в которых время тянулось странно — то сжималось до коротких, рваных отрезков, то растягивалось в бесконечность между шагами по скрипучему полу. За эти дни он почти перестал чувствовать боль как что-то отдельное — она стала фоном, частью тела, как дыхание или сердцебиение. А вот её тишина — нет. К ней привыкнуть не получалось.

    На пятое утро он не стал стучать. Просто открыл дверь. Комната была всё такой же — приглушённой, с занавешенными шторами, с этим вечным полумраком, в котором трудно понять, утро сейчас или вечер. Он постоял секунду на пороге, огляделся, отметил её силуэт на кровати, сжавшийся, спрятанный под одеялом, и вдруг резко, почти нарочито грубо прошёл к окну. Шторы разошлись с сухим, резким шорохом. Свет ворвался в комнату резко, почти болезненно — холодный, утренний, с примесью соли и ветра, и на секунду всё вокруг стало слишком ясным, слишком настоящим.
    — Хватит, — сказал он спокойно, но в голосе появилась та самая жёсткость, которой раньше не было. Не злость — решимость. — Подъём.

    Лив обернулся к ней, щурясь от света, и, опершись рукой о подоконник, чуть склонил голову набок, разглядывая её так, будто видел впервые за эти дни не просто силуэт, а человека.
    — Мы идём, — добавил он, уже мягче, но не отступая. — Мне нужно на станцию. Буревестники без меня, конечно, не сдохнут, но шанс у них есть. - Уголок его губ дёрнулся в знакомой, кривой усмешке — той самой, в которой всегда было чуть больше правды, чем в словах.
    — И тебе тоже нужно выйти, — он сделал паузу, давая словам осесть, но не давая ей времени сразу отказаться. — Хочешь ты этого или нет. - Он не подошёл ближе. Не стал тянуть её за руку. Просто стоял — между светом и тенью, у окна, пропуская в комнату воздух, запах моря, шум далёких волн, и ждал.

    [nick]Oliver Audley[/nick][status]буревестник[/status][icon]https://i.pinimg.com/originals/cc/b0/63/ccb0632526ca0d5cb0233b4dff92e285.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="Дополнительный статус (произвольный текст)"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой"> Оливер Одли, </a>36</div> <div class="lz-text">любитель буревестников и маленьких травниц.</div>[/chs]

    0

    50

    Темнота в комнате стояла плотная, как вода на глубине. Уиллоу лежала на боку, подтянув колени к груди, и не могла бы сказать, сколько прошло времени — час, три, пять. Задёрнутые шторы гасили всё: ни полосы света от луны, ни серой кромки утра. Только дом дышал вокруг неё, старый и усталый, — скрипело дерево, где-то внизу ровно гудел океан, и запах трав, впитавшийся в стены за эти дни, стоял в воздухе так густо, что можно было пить его вместо воды. Она не спала и не бодрствовала. Мысли шли медленно, вязко, оплывали по кругу, как муть в остывшем отваре.

    «Видишь? Я здесь. И я решаю, что мне трогать, а что нет».

    Она повторила это про себя, беззвучно, губами в подушку, и попробовала вспомнить, каким голосом он это сказал. Ровным. Спокойным. Таким спокойным, что теперь, в темноте, от этого спокойствия делалось холодно. Он говорил с ней тогда, как говорят с человеком, которому нужно что-то объяснить, коротко, по делу, чтобы закрыть тему. Как будто терпение у него было отмерено ещё утром и уже заканчивалось.

    «Ты не вещь, Уилл. И тебя никто не „испачкал“. Это они — дерьмо. Не ты».

    Хорошие слова. Уиллоу помнила, как они вошли в неё — тогда, в той комнате, с мокрым лицом и руками, пахнущими его кожей. Она почти поверила им, ведь в это поверить легко. А утром он принёс ей наверх чай, поставил стакан на подоконник, кивнул, не глядя, и вышел. И слова кончились, как будто их никогда не было. Так всегда и бывает. Он сказал их, чтобы её успокоить. Разговор для него был неприятен, а неприятные вещи он привык заканчивать быстро.

    Она перевернулась на спину, откинула с лица волосы. «Тогда у нас есть месяц». Месяц. Он повторил это слово сухо, как считают деньги. Она видела это его движение — язык по внутренней стороне щеки, короткий кивок; смотрит в стену, в запылённое зеркало, потом обратно на неё. Не радость. Не сожаление. Отметка в календаре. И всё же хуже этого было не «месяц». Хуже было то, как он потом сказал: «Я всё равно буду тебя трогать. Когда ты сама позволишь и захочешь». Уголок губ, кривая усмешка — та самая, которую она узнала бы среди тысячи, — и шаг вперёд, и пальцы на её запястье, легкие, как будто он боялся. Только пальцев этих она больше не чувствовала. Пять дней. Ни разу. Ни одной лишней секунды у двери. Поднос. Кивок. Шаги по коридору.

    Может, ему было противно?

    Мысль прошла по ней, как холодная струя, и осела в животе. Она прижала ладони к лицу, к шершавым, обветренным щекам, и задышала в них медленно, чтобы не заплакать. Плакать уже не было сил. Плакать — было бы хоть что-то, а в ней стояла ровная, тусклая тишина, как в комнате после того, как все ушли. Она ведь почти решилась. «Оливер, я… я должна тебе сказать. Я…» Пальцы дрожали тогда, и голос не слушался, и на языке уже стояло то самое, простое, из трёх слов, которое лежало в ней днями, как уголь под кожей. Она почти произнесла. И он не сказал ничего. Не переспросил. Не подошёл. Стоял и ждал, с этим своим внимательным, спокойным лицом, а она вдруг увидела себя его глазами: полуголая, в синяках, жалкая девчонка, которую надо спасать и потом куда-то девать. И вместо «люблю» из неё вырвалось «не трогай меня».

    Он и не тронул. Ни тогда, ни потом.

    Уиллоу зажмурилась. В темноте под веками тут же проступило его лицо — не сегодняшнее, а то, прежнее: разбитая бровь, рассечённая губа, кровь, подсохшая в уголке рта, и глаза, которые смотрели на неё так, будто она была чем-то важным. Дура. Дура, дура. Она и тогда уже придумала себе всё: и этот взгляд, и то, что в нём было что-то про неё. Ей почудилось. Человек просто устал, человеку было больно, человек обещал не дать её в обиду — так обещают соседям, которых жалко. Это не любовь. Это даже не тёплое. Это просто взятая на себя обуза, от которой он теперь не знает, как избавиться. Он ведь сам сказал когда-то, ещё раньше, спокойно, глядя ей в лицо: «Найдём мы твой осот. И ты уедешь. Это правильно, я не держу тебя. Я вообще никого и никогда не держу». Вот это было честно. Вот это был он. Всё остальное — её собственная работа: она вырезала из двух недель десяток фраз и склеила из них себе чувство. А человека, которому это чувство можно отдать, не было. Был усталый мужчина с больной ногой, который мялся у её порога с подносом и, наверное, каждый раз считал секунды, чтобы поставить еду и не остаться наедине с её молчанием.

    Днём это было ещё переносимо. Днём можно было отвернуться к стене и лежать с закрытыми глазами, а он не окликал, не настаивал, не донимал вопросами — и это тоже ведь было красноречивее всего. «Пойдём пройдёмся, — говорил он от двери, — Воздух тут всё равно лучше, чем в этой коробке». И когда она отказывалась, пожимал плечом и уходил. Так уходят от чужой беды, когда сделал своё дело и совесть чиста. Она слышала, как стихают его шаги, как он задерживается на секунду у лестницы, потом всё равно идёт вниз, и от этого короткого стояния в коридоре ей хотелось выть в одеяло.

    Ночью было хуже. Ночью нечем было себя занять — ни травами, ни отваром, ни счётом его вдохов. Раньше она умела считать его дыхание. Сейчас оставалось вспоминать, как он улыбался: эта кривая усмешка в уголке губ, которая всегда означала, что ему не смешно, а всё равно. Он улыбался так и когда говорил про свою драку: «Я сам туда полез. Не строй из этого трагедию», — и морщился от боли, но плеча не опускал, будто ему было важно доказать, что к нему это не относится. К нему не относится. Ни к кому не относится. Он никого и никогда не держит — ни её, ни синяки на своих рёбрах, ни то, что она тогда, ночью, у костра, держала его имя на губах только чтобы не сойти с ума. Тогда у неё был хоть какой-то смысл: тащить, грести, воевать с этим лесом, дышать на него, лишь бы дожил. Теперь она лежала в темноте и не находила в себе ни одной причины подняться на следующий день.

    Двадцать два года. Она никогда и нигде толком не была. Никого не любила, кроме него, и то умудрилась придумать. Ничего не нашла: осот остался сказкой, за которой она ехала, письма ушли до востребования, и в Корнуэлле её ждал такой же мрачный дом и Миранда, которая на любой срыв говорила одно и то же: «Это слабость, Уиллоу». Может, и слабость. Может, и правильно всё, и она просто обязана вернуться, выпрямиться и дальше жить, как жила, — ровно, сухо, за спиной у чужих окон. Только вот впереди был этот месяц. И месяц был пыткой. Тридцать дней — просыпаться и слышать его шаги внизу. Тридцать дней — спускаться на кухню и смотреть, как он отводит глаза. Тридцать дней — ловить в его лице это ровное, вежливое безразличие, под которым ей чудилось раздражение; она готова была поклясться, что ловит, по тому, как он держит челюсть, по тому, как быстро уходит, по тому, как ни разу за все эти дни не назвал её по имени без повода. Она его раздражала. Она это знала. Просто своим существованием в его доме, своей тишиной, своей вечной тенью в дверях, тем, что он не знает, куда её деть и как от неё отвязаться. И поделать с собой она не могла ничего: не могла стать веселее, легче, приятнее, не могла перестать смотреть на его руки.

    Она повернулась к стене и натянула одеяло до самого подбородка, до носа, до закрытых глаз, чтобы не слышать ни скрипа, ни дома, ни моря. Внутри под рёбрами ныло ровно и глухо, как под синяком, к которому привыкли. Ей не хотелось ни видеть его, ни слышать, ни встречаться с ним взглядом на кухне завтра. Ей не хотелось ничего.

    Последняя мысль пришла лениво, откуда-то со дна, обрывком, уже не связанная ни с чем: «Тогда у нас есть месяц». Что ж. Значит, ещё тридцать дней, а потом Абердин, машина, дорога — и всё это останется здесь, в этом доме у океана. Она закрыла глаза и позволила темноте сделать с собой то, что она не могла сделать сама, — просто унесла её, без сопротивления, вниз, как вода уносит бумажный кораблик.

    Свет ударил по глазам так, что под веками стало горячо, и Уиллоу зажмурилась, вжимаясь лицом в подушку. Пять дней здесь был только полумрак — ровный, глухой, в котором не разобрать, утро на улице или вечер; она давно перестала спрашивать себя, который час, потому что от ответа ничего не менялось. Теперь комната стояла перед ней вся сразу: серые доски пола, сбитое одеяло горбом, ворох одежды на стуле, пыль, медленно поплывшая в воздухе вкось, в луче, и всё это было слишком резким, слишком подробным, слишком настоящим. Тело не хотело подниматься. Оно лежало тяжело, как чужое, как мешок, набитый мокрым песком, и одеяло было единственным тёплым местом на земле. Уиллоу слышала, как он стоит у окна — как переминается, как опирается рукой на подоконник, — и ничего в ней на это не отзывалось. Ни страха, ни злости, ни спешки. Только сонная, вязкая мысль: пусть уходит. Пусть скажет что хочет и уходит.

    Злиться она научилась на третий день. Не на Адама, не на лес, не на своё разбитое лицо и не на Миранду с её «это слабость». На Оливера. На то, что он с ней делал, ничего не делая: каждое утро стучал в её сон, потому что шаги внизу, потому что скрип половиц, потому что запах чабреца, потому что весь этот дом был им пропитан. На то, что она знала его дыхание по звуку, его шаги по ритму, его молчание по весу в воздухе. На то, что между «ты не вещь, Уилл» и пустым подносом на подоконнике не было ничего — а она всё равно ждала, всё равно прислушивалась, всё равно запоминала, с какой секунды он задерживается у двери. Вот за это и злилась. За то, что он был, и за то, что его не было. За то, что любовь в ней варилась, как в закрытом котле, и всё варилась, и не портилась, и никуда не девалась, сколько бы она её ни ненавидела. Так проще было жить: если она злится, значит, он виноват, значит, у неё есть хоть какое-то право на то, что творится у неё под рёбрами. Ненавидеть собственную любовь оказалось выше её сил — на это уходило слишком много. А злиться — можно. Злоба держала, как держала её в лесу на той верёвке.

    Он стоял у окна и ждал. Уиллоу повернула голову — медленно, как поворачивают что-то тяжёлое, и посмотрела на него. Оливер говорил про станцию, про буревестников, которые не сдохнут и без него, но шанс у них есть. Про то, что ей тоже нужно выйти. Хочет она этого или нет. Раньше от этих слов у неё обрывалось что-то в груди. Раньше она ловила в них то, чего в них не было, — заботу, право, тепло, — и потом, оставшись одна, перебирала их по буквам, как перебирают чужую переписку. Сейчас она смотрела на него — на изгиб шеи, на то, как он опирается на подоконник, на уставшую складку у рта, и внутри было ровно. Она видела перед собой человека, которого выучила наизусть, и от этого не было больно — было пусто, как в комнате после того, как вынесли мебель.
    — Выйди, — сказала Уилл. Голос вышел глухой, будто и не её, но ровный. — Я оденусь. Подожди внизу.
    Ни «хорошо», ни «сейчас», ни «не хочу». Просто — выйди. Она не стала смотреть, как он отреагировал: отвела взгляд к стене, к серой полосе, где обои отходили от штукатурки. Ей это было уже не нужно. Ничего из того, что он мог бы сказать или сделать в эту секунду, ничего бы не изменило и не стоило ни гроша.

    Уиллоу лежала ещё немного. Смотрела в потолок, на трещину, которая шла от угла и раздваивалась, как река на карте. Потом выдохнула — длинно, тяжело, всем телом, будто выдавливая из себя этот вдох, и села. Тяжелее всего оказались первые две секунды. Кровь отхлынула от головы, комната повела плечом, в ушах зашумело, и Уилл упёрлась ладонями в матрас, пережидая. Саднило под ребрами. Саднило глухо и нудно, и это было хорошо: пока саднит — живая. Потом она спустила ноги на пол, на холодные доски, и встала. Одевалась без спешки, не думая. Штаны, брошенные на стуле, не её, широкие в поясе, с грубым швом на бедре; она подтянула их, подоткнула край, затянула как смогла. Свитер — серый, растянутый, с длинными рукавами, в которых утопали пальцы. Ткань пахла домом: дымом, мыльной водой, чем-то ещё, чужим телом, отчего у неё внутри ничего не дрогнуло, только сделалось ещё тише.

    Она не обернулась к зеркалу. Зеркало стояло в простенке, старое, в тёмной раме, с мутным налётом по углам, и она знала, что там — не она. Там будет тонкая тень в чужих штанах, с серым лицом и запавшими глазами, чужая девчонка, которую кто-то вывернул наизнанку и забыл вернуть обратно. Уиллоу пробовала смотреть на это в первые дни — теперь знала, что не надо. Она оделась спиной к нему, как обходят стороной место, где может быть яма.

    Волосы пришлось вытягивать. За пять дней они свалялись на затылке в плотный колтун, и гребень, найденный на подоконнике — старый, с обломанным зубцом, шёл через них с усилием, цепляясь, выдирая пряди. Уиллоу тянула медленно, равнодушно, как расчёсывают лошадь, оставленную хозяином. Потом она подняла волосы со лба и за воротом свитера — забрала их назад, подоткнула под ворот узлом, чтобы не торчали. Спрятались.

    Лестница скрипела, как всё в этом доме. Уиллоу шла по ней медленно, держась за перила, и считала ступени — просто чтобы у мозга было занятие, чтобы не слушать себя. Одиннадцать. Двенадцать. Внизу пахло дымом, чаем и солью, тянуло холодом от входной двери. Лив был в прихожей, у окна, уже в куртке, и обернулся, когда она ступила на последнюю ступень. Она не стала ловить его взгляд — прошла мимо, к двери, взяла со скамьи свою — то есть его — куртку, накинула на плечи, ткнула руки в рукава и подтянула ворот выше, до самого подбородка.
    — Я готова, — сказала Уиллоу, глядя на щеколду. — Пошли.

    [nick]Willow Goshawk[/nick][status]Г О Ш А[/status][icon]https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/95/567121.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="плюнет-поцелует"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой">Уиллоу Гуссокл, </a>22</div> <div class="lz-text"> адепт ордена едкого лютика, учёный-герболог</div>[/chs]

    0

    51

    Оливер закрыл дверь дома и на секунду задержал ладонь на холодном дереве. За спиной — тишина. Он не обернулся. Просто пошёл вперёд, вниз по тропе, туда, где каменная крошка скрипела под ногами, а ветер с моря тянул сыростью и солью. Уиллоу шла следом. Он слышал её шаги — лёгкие, осторожные, будто она ступала по чужой земле. Может, так и было. Дорога вилась вдоль скал, повторяя их изломы. Слева обрыв, справа — стена, поросшая жёсткой, выцветшей травой. Он пытался говорить. Не потому что хотел — потому что тишина между ними стала плотной, как болотная жижа, и он боялся, что если не разбавить её словами, она затянет обоих.
    — Буря хорошо прошлась, — бросил Одли, кивнув на вывороченный куст у тропы. — Камни внизу, наверное, все перемыло.
    Ответа не было. Только ветер.
    — Ты как вообще? — спросил он через минуту, не оборачиваясь. — Спала?
    Тишина. Он слышал, как она дышит. Ровно, но слишком тихо. Как будто специально.
    — Ладно, — процедил он сквозь зубы, больше себе, чем ей. — Молчи.

    Лив сам не понял, в какой момент решил свернуть. Просто ноги сами повернули на узкую, почти незаметную тропу, которая уходила вверх, врезаясь в скалу. Здесь не было ни брусчатки, ни следов. Только камень, мох и низкое небо. Уиллоу не спросила, куда они идут. Просто пошла следом. Одли недовольно поморщился, но промолчал.  Подъём был долгим. Воздух становился реже, холоднее, острее. Ветер здесь не просто дул — он жил. Он хлестал по лицу, забивался в лёгкие, срывал слова, если бы Оливер попытался их сказать. Он не пытался. Просто шёл, чувствуя, как под ботинками крошится камень, как ноет старая рана в ноге, как что-то внутри него самого поднимается вместе с ними — из глубины, из тёмных углов, куда он давно не заглядывал. Облака начались неожиданно. Сначала — белёсая дымка, потом — плотная, влажная мгла, которая оседала на коже, на волосах, на ресницах. Они шли сквозь неё, и мир сузился до двух шагов впереди. Оливер слышал только своё дыхание и её шаги за спиной. Здесь, в этой белой пустоте, не было ни прошлого, ни будущего. Только камень под ногами и холод, который вычищал всё лишнее.

    Оливер остановился у края расщелины. Не широкой, но глубокой — трещина в скале, уходящая вниз, во мглу. Перепрыгнуть можно, если не бояться. Он перепрыгивал её десятки раз. Но сейчас мужчина обернулся. Уиллоу стояла в двух шагах. Бледная, с прилипшими ко лбу волосами, с этим своим упрямым взглядом, который он уже научился узнавать. Молчала. Он протянул руку.
    — Давай.

    Девушка не двинулась, а Лив не стал ждать. Шагнул к ней, взял за запястье своей теплой ладонью — холодное, тонкое, почти невесомое. Пальцы у неё были как ледышки. Он сжал чуть крепче, потянул на себя, а второй рукой обхватил за талию, приподнимая. Она была лёгкой, слишком лёгкой для этого мира, для этих скал, для него. Он почувствовал, как под его ладонью напряглись мышцы, как она задержала дыхание. Он не дал ей упасть. Просто перенёс через трещину — аккуратно, как переносят что-то хрупкое, что нельзя разбить. Поставил на камни, разжал пальцы. Мужчина слабо улыбнулся, это простое действие было словно подтверждение  раннее сказанных слов "я буду прикасаться". Да, буду, и пока ты тут, Уиллоу, я не дам тебе скатиться в омут.
    — Иди вперёд, — сказал он тихо. — Только медленно и аккуратно.

    Она пошла. Он — за ней. Шаг, ещё шаг. Камень здесь был ровнее, но ветер усилился. Оливер чувствовал, как её шаги становятся неуверенными — скорее не от страха, скорее от усталости, и совсем замолкают, когда до обрыва осталось меньше метра, и старая поваленная сосна еще закрывала вид. Мужчина усмехнулся, и тогда шагнул ближе. Встал у неё за спиной, почти вплотную. Его руки легли ей на плечи — легко, не сжимая. Потом одна скользнула ниже, на талию, придерживая. Он не тянул её. Просто был там. Тепло его тела, его дыхание у её виска — он знал, что она чувствует это. Пусть чувствует. Пусть знает, что он не даст ей упасть.
    - Перелазь, - шепнул он, не боясь уколоться, поднимая массивные еловые ветви, позволяя девушке протиснуться сквозь иголки, мужчина скользнул следом.

    — Смотри, — выдохнул он, останавливаясь у нее за спиной. Впереди не было ничего. Только небо. Бескрайнее, серо-голубое, с разрывами, сквозь которые пробивался свет. Оно начиналось у их ног и уходило в бесконечность. А внизу, далеко-далеко, лежал океан — тёмный, тяжёлый, живой. Он дышал. Волны разбивались о скалы с глухим, утробным гулом, который поднимался сюда, наверх, как эхо чего-то древнего. И в этом небе, в этом ветре, в этой пустоте кружили буревестники. Одли смотрел на них. Огромные, чёрные, с размахом крыльев больше человеческого роста. Они не летели — они играли с ветром. Падали вниз, к самой воде, и снова взмывали, прорезая облака. Их крики тонули в шуме океана. Они были свободны. Плевать они хотели на скалы, на бурю, на людей, которые стояли на краю и смотрели.

    Оливер знал это место. Он нашёл его после смерти Джейсона. Тогда он поднялся сюда, чтобы... не думать. Просто идти, пока ноги не откажут. И когда он вышел из облаков, когда увидел этот обрыв, это небо, этих птиц — он впервые за долгое время почувствовал, что может дышать. Не потому что стало легче. Потому что стало всё равно. Ветер выдул из него всё: вину, злость, пустоту. Осталось только это. Небо. Океан. Буревестники. Он стоял здесь часами. Иногда — всю ночь. Никогда никому не показывал. Это было его. Единственное, что принадлежало только ему. А теперь он стоял здесь с ней. Руки на её плечах, на талии. Чувствовал, как она дрожит — не от холода, от чего-то другого. Он не знал, что она видит. Но он знал, что она молчит. И это молчание было правильным. Здесь не нужны слова.
    — Я никому это не показывал, — сказал он вдруг, почти не разжимая губ. Ветер унёс слова. — Ты первая.

    Лив не ждал ответа. Просто притянул её чуть ближе, прижимая к себе, не давая ветру сбить с ног. Одна рука осталась на талии, вторая поднялась к её плечу, сжала — коротко, крепко. Он смотрел на птиц. Они всё кружили. И в этом танце было что-то, что он не мог назвать. Может, свобода. Может, жизнь. Может, просто ветер. Он притянул её чуть ближе, чувствуя, как её лопатки касаются его груди, как её волосы — влажные от облаков, пахнущие травами и солью — задевают его подбородок. Он не отстранился. Наоборот, опустил голову чуть ниже, почти касаясь губами её макушки. Не поцеловал. Просто был там.
    — Дыши, — сказал он тихо, и его голос утонул в ветре. — Просто дыши.

    Лив чувствовал, как её дыхание сбивается. Как она пытается вдохнуть глубже, но что-то сжимает её изнутри. Он знал это чувство. Оно было как камень на груди, который не сдвинуть. Он медленно провёл ладонями по её плечам — вниз, к локтям, и обратно. Не сжимая. Просто давая почувствовать, что он здесь. Что она не одна.
    — Я знаю, о чём ты думаешь, — сказал он, и это было правдой. — Ты думаешь, что это никогда не пройдёт. Что ты останешься там, внизу, в том переулке. С ними. С их руками. С их голосами. Я тоже так думал, когда Джейсон утонул. Я думал, что это конец. Что я сам сорвался вместе с ним и тону в этом чертовом океане. Что нет смысла выныривать.
    Одли сказал это впервые. Вслух. Никому до этого кроме неё. 

    Оливер снова прижал её к себе — одна рука легла на её талию, вторая — на предплечье. Он чувствовал, как Уилл напряжена так, будто ждёт удара. Он ненавидел это. Ненавидел тех, кто научил её ждать удара. И себя — за то, что не был там, когда это случилось.
    — Посмотри, — сказал он, кивнув вперёд. — Видишь их?
    Буревестники кружили в небе. Чёрные, огромные, они то падали вниз, к самой воде, то взмывали вверх, прорезая облака. Их крики — резкие, гортанные — смешивались с гулом океана. Они были свободны. Они не боялись ни бури, ни скал, ни высоты. Они просто жили.
    — Они не думают о том, что было, — сказал он, и его голос стал мягче. — Они не думают о том, что будет. Они просто летят. Здесь и сейчас.

    Мужчинп опустил ладонь с её предплечья и накрыл её руку своей. Пальцы у неё были холодные. Он сжал их — не сильно, просто чтобы согреть. Чтобы она почувствовала, что её держат. Что её не отпустят.
    — Ты можешь молчать, — сказал он. — Я не заставляю тебя говорить. Но ты должна знать: то, что случилось, — не твоя вина. И ты не грязная. Ты не сломанная. Ты просто... раненая. А раны заживают.
    Оливер сам не верил в это до конца. Но он хотел, чтобы она поверила. Потому что если она поверит — может, и он тоже. Одли чуть повернул её — не резко, а так, чтобы она оказалась к нему лицом. Их глаза встретились. Её — тёмные, влажные, с этим проклятым упрямством, которое он уже успел полюбить. Его — усталые, но живые. Впервые за долгое время — по-настоящему живые.
    — Я не знаю, как тебя вытащить, — сказал он честно. — Но я не уйду. Я буду здесь. Каждый день. Пока ты не сможешь дышать сама.

    Он не поцеловал её. Не прижал к себе так, как хотел. Просто держал за руку. Смотрел на неё. И ждал. Пусть решает сама. Пусть сделает шаг. Или не сделает. Он всё равно будет здесь. Оливер снова повернул её к океану. Прижал к себе, обнимая со спины. Подбородок опустил на её плечо. Дышал с ней в такт. Смотрел, как буревестники уходят в облака. И чувствовал, как её дрожь постепенно стихает. Медленно. Едва заметно. Но стихает.

    [nick]Oliver Audley[/nick][status]буревестник[/status][icon]https://i.pinimg.com/originals/cc/b0/63/ccb0632526ca0d5cb0233b4dff92e285.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="Дополнительный статус (произвольный текст)"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой"> Оливер Одли, </a>36</div> <div class="lz-text">любитель буревестников и маленьких травниц.</div>[/chs]

    0

    52

    Она вышла за ним, и дверь за спиной щёлкнула так тихо, что этот звук показался ей громче удара. Воздух снаружи был не тот, что просачивался в комнату через щели, а живой: сырой, солёный, с железным привкусом, который оседал на губах. Уиллоу вдохнула его и на секунду замерла на верхней ступени, чувствуя, как холод забрался под свитер, под куртку, под кожу, до самой кости. Дом остался позади — серый, низкий, вросший в камень так, будто и не был построен, а просто вырос из скалы, случайно обзаведясь стенами и мутными окнами. Пять дней она не видела ничего, кроме потолка с трещиной. Теперь мир был слишком большой, и ноги не сразу вспомнили, как по нему идти.

    Оливер шёл впереди. Не оборачивался, не оглядывался, не проверял, идёт ли она, — хотя слышал, конечно, слышал. Уиллоу смотрела ему в спину, в тёмную полосу куртки, в то, как он переносит вес на здоровую ногу, чуть задерживая шаг, и злость в ней поднималась медленно, как вода в подвале. Она бы всё отдала, чтобы сейчас не помнить этого: как он ходит, как ставит ступню, где приостанавливается. Чтобы стать чужой ему до конца, до последней мелочи. Не выходило.

    — Буря хорошо прошлась.

    Она не ответила. Слова стояли в горле тяжёлым комом, и если бы она позволила себе открыть рот, оттуда вышло бы что-то, чего потом не вернуть. Что-нибудь вроде: зачем ты меня вытащил. Или: тебе ведь всё равно, куда я денусь. Или: почему ты разговариваешь со мной про какие-то камни.

    Ветер нёс с моря гул, ровный, как дыхание большого зверя за спиной. Дорога вилась вдоль скал, слева обрыв, справа стена с выцветшей жёсткой травой, и Уиллоу шла по ней, глядя под ноги — не потому, что боялась споткнуться, а потому, что под ногами было проще. Камешки крошились, скрипели, катились вниз. Ей было всё равно, куда идти. Совсем всё равно.

    — Ты как вообще? — спросил он через минуту, не оборачиваясь. — Спала?

    Вот от этого её прошибло злостью, острой и неожиданной, как удар под рёбра. Спала. Он спрашивал, спала ли она. Пять дней она лежала в темноте и слушала его внизу: скрип половиц, звон посуды, шаги — туда, обратно, к двери и от двери. Пять дней она знала его передвижения по дому лучше, чем собственное тело, и теперь он спрашивал, спала ли она, и ждал, наверное, что она скажет «да, спасибо». Уиллоу стиснула зубы и ничего не сказала. Молчание — единственное, что у неё осталось как ответ; в молчании можно было не соврать, не сорваться и не выдать себя. От этого «молчи» ей стало хуже, чем от вопроса. Потому что в нём было всё то же самое, что она слышала в его словах уже неделю: не хочешь — не надо, я не настаиваю, мне не нужно. Она и так молчала. Теперь молчала назло, до конца, до самой последней ступени этого подъёма. Уилл шла, сцепив зубы, и смотрела в спину впереди: вот она двигается — ровно, упрямо, шаг за шагом, и в этой ровности было столько силы, что хотелось сесть на камень и не идти больше никогда. Её тело было слабее его. Пять дней почти без еды, в темноте, в собственной голове — оно сделалось чужим и вялым, сердце колотилось у самого горла, и в какой-то момент Уиллоу поймала себя на том, что считает шаги. Не ступени, не минуты — его шаги впереди себя. Один. Два. Три. Как раньше считала его дыхание. От этой привычки стало тошно.

    Потом начались облака. Мир сузился до двух шагов впереди: камня и его куртки. Позади не было ничего, впереди — тоже; и от этой белой глухоты на Уиллоу накатило такое одиночество, что она едва не сказала что-то вслух, просто чтобы услышать собственный голос. Не сказала. Только шла, шла, дышала.мОн остановился. Уиллоу подняла глаза и увидела расщелину — трещину в камне, не широкую, но уходящую вниз, в молочную муть, так глубоко, что от одного взгляда закрутило в животе. Может, дна там и не было вовсе. Она не боялась высоты до этого дня. Она выросла среди мокрых каменных домов, где лестницы были крутыми, а окна выходили на воду; она ходила по кромке, не замечая её. Но здесь, в этом белом нигде, тело вспомнило что-то старое и животное: ты маленькая, ты хрупкая, под тобой пустота, и она терпеливо ждёт. Ноги сделались ватными. Трещина лежала перед ней ровно в двух шагах, и эти два шага показались ей длиннее, чем вся дорога до этого места. Она не двинулась. Стояла и смотрела — на его ладонь, на трещину, снова на ладонь, и внутри неё всё кричало разом: не хочу, чтобы он брал меня, не хочу, чтобы он чувствовал, какая я, не хочу этого тепла, потому что после него снова будет холодно, и я не выдержу.

    Он не стал ждать. Шагнул к ней, и его пальцы сомкнулись на её запястье — тёплые, шершавые, твёрдые, как тогда, в той комнате. Уиллоу дёрнулась всем телом, но не отстранилась; просто замерла, вдохнув слишком коротко, чтобы это было похоже на вздох. Запястье знало эту руку. Запястье помнило её лучше, чем голова, и от этого узнавания её затопило стыдом — липким, знакомым, тем самым, что заставляло её пять дней не выходить из комнаты. А потом его вторая рука обхватила её за талию. Она задержала дыхание. Мир стал очень узким: его ладонь сквозь свитер, его плечо, куда она вцепилась, не успев подумать, — как вцепилась бы в перила на лестнице, как вцепилась бы в верёвку. Тело напряглось само, мышцы свело под его пальцами, как под чужими, и она в ту же секунду возненавидела себя за это — потому что чужих здесь не было, был только он, и то, что делало её тело, он читал безошибочно. Её приподняли. Под ногами не стало камня, остался только ветер и его руки, и на долю мгновения — может, на секунду, может, на меньше — Уиллоу почувствовала себя лёгкой. Невесомо, как бывает только в детских снах про полёт, когда тело отпускают и ничего страшного не случается. Ей хотелось вжаться в него, уткнуться лицом в эту тёмную ткань, зажмуриться и позволить нести себя дальше, куда угодно, хоть на край земли. Камни под ногами появились резко. Она качнулась, поймала равновесие, и его пальцы разжались — спокойно, без задержки, без той секунды прощания, которой она ждала, сама не зная зачем.
    — Иди вперёд, — сказал он тихо. — Только медленно и аккуратно.
    Уиллоу кивнула, глядя в сторону, чтобы он не увидел её лица, и пошла. Первые шаги дались тяжело: камень здесь был ровнее, но ветер бил в лицо, а тело после переноса дрожало мелкой, противной дрожью — не то от холода, не то от того, что она только что висела над пустотой в чужих руках и ничего не могла с этим сделать. Уиллоу шла и чувствовала спиной, что он идёт следом, что расстояние между ними — те самые два шага, ни больше ни меньше, и что он держит его так же тщательно, как она сама. Потом шаги стали короче. Сначала она не поняла, что с ней происходит: просто впереди, за низкой кривой сосной, перекинутой через камень, кончался мир. Уиллоу сделала ещё шаг, ещё и остановилась, потому что ноги отказались идти дальше сами, без решения. И тогда он шагнул ближе. Она почувствовала его раньше, чем поняла: тепло за спиной, тень, которой не было в этом белом молоке. Его руки легли ей на плечи — легко, без нажима, только обозначив, что они есть. Уилл закусила губу и не шевельнулась. Одна рука скользнула ниже, легла на талию, придерживая, и она замерла вся, до последней мышцы, потому что тело опять сделало это само: напряглось, сжалось, будто готовилось к удару. Она ненавидела это в себе. Ненавидела больше, чем Адама, больше, чем тот проулок, больше, чем пять дней в тёмной комнате. Там, наверху, у обрыва, где ветер выл и ничего не было, кроме неба, её тело всё ещё ждало, что её ударят. А рядом стоял человек, который держал её за плечи так осторожно, будто она была из мокрой бумаги, и от этой осторожности в груди поднималось что-то непереносимое — злое, горячее, живое.

    Она нагнулась, пролезла под поднятые еловые лапы — иголки мазнули по щеке, по лбу, по мокрым волосам, пахнуло смолой и мылом, — и вышла по ту сторону. Он скользнул следом и встал за её спиной, вплотную, как будто им было мало этого места, как будто он не хотел отступать ни на сантиметр. Уиллоу подняла глаза. Впереди не было ничего. Небо — серо-голубое, с разрывами, из которых шёл свет, — начиналось у самых их ног и шло до горизонта, и в этом небе, налитом ветром, кружили буревестники: огромные, чёрные. Они складывались и падали к самой воде, белым росчерком у самой пены, и снова взмывали, прорезая облака, и их гортанные, резкие крики тонули в гуле, который поднимался снизу, из тёмной, тяжёлой воды. А внизу лежал океан. Он дышал — иначе это и не назвать; волны шли одна за другой, разбивались о скалы глухо, утробно, и этот звук поднимался сюда, наверх, и отдавался у неё под рёбрами, как удар второго, большего сердца. Уиллоу смотрела и ничего не чувствовала минуту. Совсем ничего. А потом что-то в ней разошлось, лопнуло, как перетянутая нитка, — и она задохнулась. Потому что вид был не про неё и не для неё; потому что там, внизу, у Адама, у его брата, у чужих рук и чужого города, не было ни одного человека, который мог бы это увидеть. И потому что рядом, за её спиной, стоял тот, кто привёл её сюда, и молчал, и не отпускал.

    Он притянул её ближе, прижал к себе, и Уиллоу закрыла глаза. Его рука лежала на её талии, вторая поднялась к плечу и сжала коротко, крепко; его подбородок опустился почти к её макушке, и она слышала, как он дышит — ровно, глубоко, — и как её собственное дыхание под его ладонями сбивается, рвётся, не идёт.
    — Дыши, — сказал он тихо. — Просто дыши.
    От этого её накрыло. Злость поднялась из самого дна, густая, жгучая, и ударила в глаза слезами. Она плакала скупо, как плачут, когда уже не рассчитывают на жалость: две-три капли, зло, быстро, и ни звука. Он стоял у неё за спиной, держал её за плечи, гладил ладонями вниз, к локтям, и обратно, и каждое такое движение отзывалось в ней вспышкой под кожей. Вот он трогает. Вот он делает то, что обещал. А она стоит и не может ни оттолкнуть, ни прижаться, и злится на него за то, что он здесь, и на себя за то, что не может без него, и на то, что за все пять дней она ни разу не разучилась хотеть его ладони на своих плечах.
    — Я знаю, о чём ты думаешь, — сказал он у её затылка. — Ты думаешь, что это никогда не пройдёт. Что ты останешься там, внизу, в том переулке. С ними. С их руками. С их голосами.
    Уиллоу замерла. Слова упали точно, как ключ в замок, и от этой точности сделалось почти невыносимо. Он не угадывал. Он знал.
    — Я тоже так думал, когда Джейсон утонул, — продолжил он. — Я думал, что это конец. Что я сам сорвался вместе с ним и тону в этом чёртовом океане. Что нет смысла выныривать.
    Она слушала его голос, который говорил эти слова ей в затылок, — впервые за всё время не для того, чтобы успокоить, не чтобы закрыть тему, а просто потому, что сказал, — и в горле у неё встал ком, твёрдый, как камень. Хотелось обернуться и ударить его. Хотелось сказать: не смей, ты не знаешь, ничего ты не знаешь, у тебя был друг, у тебя был Джейсон, у тебя были руки, которые его держали, а у меня не было никого, никогда, вообще никого, и теперь ты говоришь мне про раны, которые заживают, и гладишь меня по плечам, и я стою тут, и я люблю тебя так, что мне нечем дышать, и ты не имеешь права быть таким. Она не сказала ничего. Только закусила губу и позволила ещё двум слезам уйти — не вытирая, не отворачиваясь, потому что он не видел её лица, а если бы и видел, всё равно было уже неважно. Уиллоу смотрела вперед, на буревестников думала: легко тебе говорить, ты не стоял там, внизу. Ты не помнишь запах чужого одеколона и табака, не помнишь, как чужая ладонь сжимает горло, и как в голове остаётся одна короткая мысль: не дышать, не двигаться, переждать. Ты стоишь на скале, ты держишь меня за плечи, и у тебя в запасе есть слова — ладные, ровные, взрослые. А у меня в запасе только я. И вся я — вот такая: со следами чужих рук, в чужом свитере, с чужим страхом, который будет во мне до конца.

    Он опустил ладонь с её предплечья и накрыл её руку своей. Пальцы холодные — она сама этого не замечала; ветер наверху выстудил всё, и внутри, и снаружи. Он сжал их, не сильно, просто чтобы согреть, и от этого простого движения у неё в груди что-то снова пошло вразнос.
    — Ты можешь молчать, — сказал он. — Я не заставляю тебя говорить. Но ты должна знать: то, что случилось, — не твоя вина. И ты не грязная. Ты не сломанная. Ты просто… раненая. А раны заживают.
    Вот на этом она чуть не сорвалась. На «не твоя вина», сказанном так спокойно, будто он и в самом деле верил каждому слову, — хотя не верил, она слышала, что не верил, он говорил это скорее себе, чем ей. Уиллоу зажмурилась и молчала. Молчала так долго, что ветер успел трижды поменять направление, а во рту пересохло до горечи. Она держала его пальцы, и его пальцы держали её, и это было единственное, что сейчас существовало, — две руки, стиснутые на краю ничего.

    Потом он повернул её — осторожно, без рывка, — и она оказалась к нему лицом. Уилл подняла глаза. Смотреть на него было невыносимо: разбитая когда-то бровь, усталая складка у рта, ресницы, мокрые от облака, и глаза — живые, тёмные, с тем самым вниманием, от которого у неё всегда перехватывало дыхание и которое она столько дней учила себя ненавидеть. Он держал её за руку и ждал. Ждал, что она скажет что-нибудь. Что сделает шаг — или не сделает. Она не сделала. Не потому, что не хотела. Потому что не знала, что с этим делать.
    — Я не знаю, как тебя вытащить, — сказал он честно. — Но я не уйду. Я буду здесь. Каждый день. Пока ты не сможешь дышать сама.
    И это было хуже всего, что он говорил за сегодня. Потому что от этих слов ей захотелось остаться. Захотелось, чтобы этот день не кончался, чтобы ветер не стихал, чтобы дом внизу провалился, чтобы Абердин и Корнуэлл, и Миранда, и вся её прежняя жизнь исчезли вместе с ним. Захотелось прижаться к нему, и это желание — своё, живое, горячее — было страшнее любого чужого прикосновения. Уиллоу стояла, глядя ему куда-то в грудь, и слушала, как в ней самой что-то скрипит и поворачивается, как ржавый замок. Потом он повернул её обратно, к океану. Притянул к себе, обнял со спины, положил подбородок ей на плечо. И она, глядя на серо-голубую пустоту и на чёрные крылья, которые резали облака, сказала — тихо, почти в ветер, так тихо, что сама едва услышала:
    - Не обещай, — дрожащими, ледяными пальцами она поддела его ладонь, что лежала на талии, поднесла поближе, к лицу, и прильнула к шершавой, горячей кожей щекой. -  Слышишь? Ничего. — Она говорила ровно, глухо, через стиснутые зубы. — Не обещай, что я это забуду. Не обещай, что не будет сниться. Не обещай, что у этого вообще есть срок. Ты вообще никогда и ничего мне не обещал, а теперь стоишь и говоришь мне: про каждый день, пока я не смогу дышать сама. — Она выдохнула, и в этом выдохе вышла вся её злость, накопленная за пять дней, и вся усталость, на которую злости уже не хватило. — Ты сам-то в это веришь? Ты знаешь, сколько может занять? Год? Пять? Всю жизнь? Думаешь, мне это нужно — чтобы ты сидел тут рядом из жалости?
    Она сказала это и тут же замолчала, потому что «из жалости» вышло слишком похоже на то, о чём она думала ночами, и она не была уверена, что хочет услышать ответ. Его грудь у её лопаток поднималась и опускалась спокойно. Он держал её, не отпускал, не спорил — и от этого хотелось одновременно плакать и ударить его, вот прямо в это тёплое, живое плечо, куда она упиралась затылком.
    — Не надо мне ничего, — сказала она тише. — Я не прошу. Особенно того, чего ты не сможешь выполнить.
    Она снова прижалась щекой к его ладони, и это вышло само, как всё живое выходило в ней в последние дни. Скрывать было уже некуда и незачем: она устала прятать от него лицо, устала не смотреть, устала держать спину и отвечать односложно. Устала носить это в себе молча, аккуратно, как чужую вещь, за которую не спросишь. Он не просил её об этом и не стал бы просить — а она всё равно носила, и с каждым днём только тянуло крепче.
    - Спасибо, что поделился этим местом, спасибо, что спас, но я... я закрываю глаза и вижу не их лица, не их руки, а твоё - ловящее удары вместо меня, твои руки, покрытые ссадинами. Это слишком для меня, слишком, понимаешь? - Уилл зажмурилась и на мужскую ладонь скатилась горячая слеза, - Мне не нужны твои обещания. Слова, за которыми только жалость. Двадцать пять дней и ты забудешь их, ты забудешь меня. А я... - она не договорила. Её грудь взорвалась болью, рыдания прорезали монотонный гул океана, шелест ветра, и Уиллоу резко развернулась в кайме его рук, уткнулась лицом в его грудь и обняла так сильно, что хрустнули суставы. - Я лишь однажды читала о любви. Я не знала, что она такая.

    [nick]Willow Goshawk[/nick][status]Г О Ш А[/status][icon]https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/95/567121.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="плюнет-поцелует"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой">Уиллоу Гуссокл, </a>22</div> <div class="lz-text"> адепт ордена едкого лютика, учёный-герболог</div>[/chs]

    +1

    53

    Лив знал. Ещё тогда, на скале, когда она смотрела на буревестников, а он смотрел на неё. Знал, когда она влетела в его дом после паба, с этой дурацкой короткой юбкой и глазами, которые боялись смотреть на него, но всё равно смотрели. Знал, когда она читала ему про маяк, и её голос дрожал на слове «одинокий». Он знал. Просто не позволял себе думать об этом. А теперь Уиллоу стояла, прижавшись к его груди, и говорила о любви. Не словами — хотя и словами тоже, — а всей собой. Своей дрожью. Своими слезами. Своим теплом, которое пробивалось даже сквозь холод, который она носила в себе после того проулка.

    И он боялся. Не её. Не того, что она скажет. Он боялся того, что чувствовал сам. Потому что если он ответит — а он хотел ответить, чёрт возьми, как же он хотел, — то это будет неправдой. Потому что Лив не имел права. Потому что она заслуживала большего.

    Одли смотрел на неё — мокрое лицо, припухшие губы, глаза, которые смотрели на него так, будто он был единственным, что осталось в этом мире. И внутри него что-то переворачивалось. Что-то, что он давно похоронил. Что-то, что он запретил себе чувствовать.
    «Ты знаешь, что она чувствует», — сказал Джейсон. Без сарказма. Без усмешки. Просто факт.

    Оливер знал. И именно поэтому молчал.

    Потому что она была юной. Двадцать два. У неё вся жизнь впереди. А он — тридцать шесть. Человек, который потерял все, который не спас друга, который пьёт, чтобы не думать, и просыпается каждый день в доме, который давно перестал быть домом. Он не был партией. Он был обузой. Он был тем, от кого нужно бежать.
    «А может, это просто первая влюблённость, — подумал он, и эта мысль была горькой, как виски на пустой желудок. — Может, через месяц она уедет в свой Лондон, встретит кого-то нормального. Кого-то, кто не будет просыпаться с криком по ночам. Кого-то, кто не будет видеть лица мёртвых, когда закрывает глаза. Кого-то, кто сможет дать ей то, что она заслуживает».

    Одли должен был отстраниться. Должен был сказать что-то резкое. Что-то, что поставит стену. Что-то, что заставит её уйти. Так было бы правильно. Так было бы честно. Но он не мог. Её пальцы сжимали его куртку. Её лоб упирался в его грудь. Она плакала — беззвучно, содрогаясь всем телом, — и он не мог. Просто не мог. Мужчина поднял руку. Медленно. Провёл по её волосам. Пальцы запутались в спутанных прядях. Он не распутывал. Просто держал. Чувствовал, как она вздрагивает от его прикосновения. Как её дыхание становится чуть ровнее.
    «Ты не имеешь права», — сказал он себе. И тут же понял, что это ложь. Он имел право. Потому что она сама выбрала его. Сама пришла. Сама сказала.

    Но он боялся. Не её. Себя.
    — Уилл, — сказал он наконец. Голос хриплый. Слова давались тяжело, как будто он вытаскивал их из глубины. — Ты не понимаешь, о чём говоришь, - он замолчал. Не потому что не знал, что сказать. Потому что знал слишком много. И всё это было неправильно.
    — Я не тот, кто тебе нужен. — Оливер смотрел поверх её головы, на океан, на птиц, на что угодно, только не на неё. — Я старше. Я сломан. У меня за спиной столько дерьма, что ты даже представить не можешь. Я не умею любить. Я не умею быть с кем-то. Я умею только уходить. И я уйду. Рано или поздно. Потому что я всегда ухожу.

    Он замолчал. Ждал, что она оттолкнёт. Что скажет что-то резкое. Что уйдёт. Так было бы проще. Так было бы правильно. Но девушка не уходила. И он продолжал. Потому что не мог остановиться.
    — Ты.... У тебя вся жизнь впереди. Ты встретишь кого-то. Кого-то нормального. Кого-то, кто не будет просыпаться от собственного крика. Кого-то, кто сможет дать тебе... — он замолчал, подбирая слово, — ...всё. То, что я не могу.

    Лив снова замолчал. Чувствовал, как её слёзы пропитывают его рубашку. Как её пальцы всё ещё держат его. Как её тело всё ещё прижимается к его телу.
    — Это пройдёт, — сказал он тихо. — Первая влюблённость. Она всегда проходит. Ты забудешь меня. Забудешь это место. Забудешь всё.
    Он сказал это, и внутри что-то оборвалось. Потому что он не хотел, чтобы она забывала. Он хотел, чтобы она помнила. Каждую минуту. Каждый взгляд. Каждое прикосновение. Лив хотел, чтобы она осталась. Но он не мог этого сказать.

    — Я не могу ответить тебе тем же, — сказал он, и это была самая большая ложь, которую он говорил в своей жизни. — Не сейчас. Может, никогда.
    Одли отстранил её. Медленно. Осторожно. Настолько, чтобы заглянуть в её глаза. Мокрые. Красные. Но всё ещё упрямые. Всё ещё живые.
    — Но я не уйду, — сказал он. — Пока ты не сможешь дышать сама. Я обещал. Я сдержу.

    Он не сказал, что любит. Не сказал, что хочет её. Не сказал, что боится потерять. Он просто стоял. Смотрел на неё. И ждал. Пусть решает сама. Пусть уходит. Пусть остаётся. Он всё равно будет здесь.
    «Ты идиот, — сказал Джейсон. — Ты влюблён в неё. По уши. И ты только что всё испортил.»
    Оливер не ответил. Он просто смотрел на неё. На её мокрое лицо. На её глаза. И чувствовал, как что-то внутри него медленно, но верно разваливается на части.

    [nick]Oliver Audley[/nick][status]буревестник[/status][icon]https://i.pinimg.com/originals/cc/b0/63/ccb0632526ca0d5cb0233b4dff92e285.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="Дополнительный статус (произвольный текст)"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой"> Оливер Одли, </a>36</div> <div class="lz-text">любитель буревестников и маленьких травниц.</div>[/chs]

    +1

    54

    Он держал её за плечи, смотрел в глаза — и ждал. Уиллоу видела, как в его лице всё замерло, как будто он сам не знал, чего боится больше: того, что она заплачет, или того, что скажет что-нибудь, после чего уже нельзя будет сделать вид, что ничего не было. Она не заплакала. Слёзы, которые стояли в глазах, отступили так же тихо, как пришли, — она почувствовала под веками сухость и холод, будто там, внутри, выключили воду. Уилл подняла руки, убрала его ладони со своих плеч — спокойно, по одной, без рывка, и сделала шаг назад. Один. Ровно настолько, чтобы между ними поместился воздух. Потом она стёрла с лица остатки влаги: тыльной стороной ладони по щеке, потом ещё раз, ниже, по подбородку. Выпрямила спину, как учила её Миранда — «плечи держи, девочка, пока жива, пока никто не видит, что у тебя внутри».
    — Я дышу, — сказала Уиллоу. Голос вышел ровным, только чуть глуше обычного. — Ты разве не видишь?
    Он не ответил.
    — Теперь — как никогда свободно, — добавила она и улыбнулась одним уголком рта: сухо, коротко, вежливо. Так улыбаются на улице незнакомцу, который случайно толкнул. Улыбка была не для него, и это, пожалуй, было единственное, что в ней сейчас было правдой. Она устала быть той, которую спасают. Устала быть девочкой, которой объясняют, что она не грязная, что раны заживают, что он не уйдёт. Всё это — про него. Про то, каким он хочет себя видеть. Ей от этого не легче.

    Внутри было пусто и ровно, как в комнате, из которой только что удалили лишнее: гулко, чисто, ни одной вещи. Она ждала, что сейчас начнётся боль — та, которой пугают, рассуждая о неразделенной любви, но боли не было. Только холод, тонкий, как лезвие, от горла и до самого низа живота, и одна ясная мысль, лежащая в этом холоде, как камешек на дне: Я не могу ответить тебе тем же. Не сейчас. Может, никогда.
    — Идём домой, — сказала она, повернулась и пошла первой.

    Обратный спуск она не помнила. Помнила только, как подошвы ищут камень, как ветер на выходе из облаков бьёт в спину, помогая, будто подгоняет, и как за спиной у неё ровно, в двух шагах, дышит человек, которого она больше не хотела ни видеть, ни слышать. Он не пытался заговорить. Один раз, кажется, всё-таки открыл рот — она услышала, как он набрал воздуха, — и закрыл, потому что она не обернулась. Так и шли: она впереди, он сзади, и ни одного слова на весь путь, ни одного. Уиллоу держала лицо. Это было единственное, что она сейчас умела делать хорошо. Мысль об уходе пришла не как решение, а как название для того, что уже стояло внутри. Она и раньше знала, что уедет, но знала примерно так, как знают о смерти: теоретически, в отдалённом, вежливом будущем. Теперь будущее перестало быть отдалённым. Оно сжалось до сегодняшнего вечера.

    Дом встретил их тем же, чем и провожал: сырым холодом, запахом дыма и травы, скрипом половиц под ногами. Уилл сняла куртку, повесила её на спинку стула — аккуратно, как будто вернулась на минуту и сейчас снова выйдет. Потом обернулась. Оливер стоял у двери, не сняв обуви, и смотрел на неё так, будто собирался сказать что-то ещё.
    — Я устала, — сказала она прежде, чем он успел. Просто, без упрёка, без подтекста, ровно так, как говорят о погоде. — Пойду полежу.
    Он кивнул. Медленно, будто кивок стоил ему усилия. Она поднялась по лестнице, считая ступени — одиннадцать, двенадцать, вошла в свою комнату и закрыла дверь. Тихо, без щелчка, потому что щелчок был бы уже чем-то вроде ответа. В комнате было темно и холодно, как бывает в домах, которые топят только ради кого-то другого. Уиллоу постояла у двери, прислушалась: внизу ни шагов, ни звона посуды — только половицы поскрипывают, остывая, и далеко, за стенами, ровно дышит океан. Он не поднимался. Хорошо.

    Она подошла к кровати и села, не зажигая лампы. В темноте всё сделалось проще: не надо было смотреть ни на трещину в потолке, ни на стул с чужой одеждой, ни на тёмный прямоугольник зеркала в простенке. Руки сами нашли сумку — та стояла у изголовья, где она бросила её много дней назад, — и Уиллоу открыла клапан, чувствуя, как пахнуло знакомым: бумагой, сухими травами, чернилами. Она выкладывала на кровать вещи по одной, ровно, как раскладывают на столе инструменты перед работой. Кошелёк, обтянутый потёртой кожей. Свёрток с травами в промасленной бумаге — тот, что остался с последней вылазки, сухие стебли окопника и кровохлёбки, которые она так и не успела растолочь. Кусок мыла, обёрнутый в тряпицу. Расчёска. Смена белья, завёрнутая в платок. Всё это было немного, и всё это было её. Не его.

    Она отложила сумку и выпрямилась, чувствуя, как под рёбрами опять поворачивается тот же пустой, холодный покой. Потом встала, подошла к комоду, выдвинула верхний ящик. Склянки она разобрала ещё в первые дни — сама достала их из рюкзака и расставила тут, на полке, рядом с тёткиными рецептами. Четыре целых. Пятая — с отколотым горлышком. Уиллоу завернула их в то же полотенце, аккуратно, по одной, чтобы не звенели в дороге, и уложила в сумку. Полка опустела, и в комнате стало ещё пустее. А потом она наткнулась на блокнот. Он лежал под склянками, там же, где она оставила его в первый день, — тонкая тетрадь в кожаной обложке, с завязками, которые она сама когда-то пришила кривыми стежками. Уилл взяла его и на секунду замерла с ним в руках. Она почти забыла о нём.

    Внутри были травы. Страница за страницей — строчки её мелким, с наклоном, почерком: где растёт, в какой месяц собирать, что делает с жаром, что с кровью, что нельзя соединять ни в коем случае. Между записями — зарисовки: листья, стебли, срезы корешков, разложенные по странице, как гербарий, только нарисованный. Она делала их с той старательностью, которая приходит, когда не знаешь, что делать с руками, — и с той жадностью, с которой хватаются за что-то живое, чтобы не думать. Дальше пошли другие страницы.

    Она и не помнила, в какой момент они появились. Сначала — просто рука. Мужская ладонь на перилах: длинные пальцы, шрам на костяшке, тень от свечи. Потом — плечо и линия спины у окна, косой свет, ворот рубашки. Потом затылок, витые волосы у виска, ломаная бровь, угол рта в кривой усмешке. Она рисовала его по памяти, потому что смотреть на него прямо было нельзя, а не рисовать — не получалось. Листков было немного, восемь или девять, и каждый раз под ними лежали травы, будто она прятала их среди ботаники, как прячут письмо в книгу. Ни один портрет не был закончен. Все обрывались на середине — на скуле, на шее, на затылке. И лишь последние три страницы были иными - его взгляд, его лицо, его кривая улыбка. Девчонка посмотрела на следующий рисунок - обрыв и два силуэта, один падающий, другой - пытающийся спасти. Джей. Уиллоу перелистнула ещё раз и увидела на последней странице иную картину - спасительная рука была протянута вовремя и не смотря на риски, любой бы, глядя на грифельный рисунок, понял - все останутся живы. Чуть дальше, пропуская строчки лежал её собственный почерк, фраза, которой она не помнила: «он так смотрит, когда думает, что никто не видит».

    Она закрыла блокнот. Первым желанием было сжечь. В камине внизу, прямо сейчас, чтобы от этого не осталось ни строчки, ни листка, ни запаха. Пусть всё уйдёт вместе с ней — так будет чище и для него, и для неё. Вторым — забрать. Увезти в Корнуэлл, спрятать в стол, в самый дальний ящик, и однажды, спустя годы, в холодный вечер, достать и посмотреть, каким он был: живой, чужой, ничего не знающий. Это была трусость. Уиллоу слишком хорошо умела считать свои слабости, чтобы не узнать эту. Она сидела с блокнотом в руках и не делала ни того, ни другого. Внизу скрипнула половица; она замерла, прислушалась — тихо. Он не поднимался. Оставить. Пусть он найдёт — не сегодня, так через неделю, когда будет перекладывать вещи, когда станет искать в комоде что-нибудь своё. Пусть увидит, что она смотрела и запоминала, а он так и не понял. Это было честнее всего, что она могла себе позволить: не просьба, не упрёк, не признание, — просто доказательство, что это было. Уиллоу оторвала от последнего листа край — узкую полоску, придерживая бумагу на колене, написала карандашом два слова. Почерк вышел ровный, без нажима. «На память». Она положила блокнот на стол, на самое видное место, где утром упадёт на него серый свет из окна, и придавила сверху полоской бумаги. Потом сняла с себя его свитер — тот самый, серый, растянутый, в котором ходила все дни, и сложила его на кровати, аккуратно, как складывают в магазине. Осталась в одной рубашке, тонкой и не по погоде, и сразу продрогла.

    До утра она не спала. Лежала, натянув на себя одеяло, смотрела в темноту и перебирала в уме порядок: подняться до рассвета, пока дом ещё спит; спуститься тихо, по одной половице; не задеть ничего, что скрипит. Внизу лежала его куртка — тяжёлая, с чужим теплом в подкладке. Уиллоу подумала, что наденет её, потому что другой нет, и это будет последнее, что она у него возьмёт. Она поднялась затемно, когда за окном ещё стояла та густая, синяя чернота, в которой нельзя разобрать ни моря, ни скал, ни самой себя. Дом спал тяжело, как спит человек, у которого болит всё тело. Уилл села на кровати и подождала, пока голова перестанет кружиться. Потом оделась — не спеша, без стука, стараясь не потревожить ни одной доски, — и завязала сумку. Одеяло она заправила. Комнату оставила почти такой, какой вошла в неё много ндеель назад: пустой, серой, с трещиной в потолке и тёмным зеркалом в простенке. Только на столе теперь лежал блокнот под узкой полоской бумаги и на кровати — сложенный свитер. Уиллоу посмотрела на них один раз, коротко, и вышла.

    Лестница выдала её на четвёртой ступени — скрипнула так громко, что показалось, будто в этом доме никогда не было тише звука. Уиллоу замерла и стояла, считая удары собственного сердца. Внизу, за закрытой дверью, никто не шевельнулся. Он спал, или делал вид, что спит; с него сталось бы и то и другое. Она пошла дальше, ставя ногу на самый край ступеней, где дерево молчит. Куртка висела там же, на спинке стула. Она взяла её, и подкладка отозвалась знакомым теплом, которого там не было и быть не могло, просто пальцы помнили. Уилл надела её поверх рубашки, подтянула ворот, сунула руки в карманы. В левом лежала монета, ещё одна, забытая, она сжала её в кулаке и не выпустила. Дверь она приоткрыла медленно, плечом, и ветер вошёл в дом, как входит хозяин: без стука, ничего не спрашивая. Она должна была попрощаться. Не с ним — с домом. Со скрипом этих половиц, с чабрецом, который висел пучками у плиты и теперь останется висеть, пока не выцветет; с креслом, в котором просидела четыре ночи, считая чужое дыхание; с окном, у которого впервые поняла, что значит бояться за кого-то больше, чем за себя. Уиллоу стояла в прихожей и мысленно говорила своей короткой, неловкой жизнью: спасибо. И: прости. Больше сказать было нечего. Она не подошла к его двери. Не постояла под ней, не прислушалась, не позволила себе ни одной лишней секунды. Просто повернулась и вышла.

    Утро было сырое, сизое, с той низкой облачностью, которая лежит на самих крышах и не поднимается до вечера. Тропа вниз была скользкой после ночной мороси, и Уиллоу шла по ней медленно, придерживаясь за мокрые камни. Дом за спиной уменьшался. Она знала, что если обернётся, то увидит его серую стену, мутные окна и ничего больше, и всё-таки обернулась — один раз, у поворота. Стена и окна. Ни одного движения внутри. Он не вышел на крыльцо. Уиллоу отвернулась и больше не оглядывалась. В деревню она вошла, когда над крышами начали подниматься первые ленивые струйки дыма. Деревня ещё спала и в то же время уже жила: где-то стукнула дверь, кто-то вылил воду прямо с крыльца, чайка села на перекладину и тут же улетела. Пахло мокрым деревом, дымом, чуть подгоревшим хлебом. Уиллоу шла по улице, держа сумку на плече, и чувствовала себя здесь чужой так же, как в первый день, — и в этом было даже спокойно: значит, ничего не изменилось, значит, всё вернулось на своё место.

    Почта стояла на прежнем месте, втиснутая между домами, с запотевшим окном и низкой дверью. Уиллоу остановилась перед ней, положила ладонь на холодное дерево и на секунду замерла — как когда-то на верхней ступени крыльца, когда ещё не знала, зачем идёт наружу. Потом толкнула дверь. Внутри было тепло и пахло так же, как в прошлый раз: бумагой, сургучом и сыростью, будто здесь хранили не конверты, а сами дороги, по которым им ехать. Старик сидел над тем же гроссбухом, в том же жилете, с теми же очками на кончике носа, и когда дверь скрипнула, поднял голову не сразу — сначала дописал строку, потом снял очки и протёр их о край жилета.
    — Доброго утра, — сказала Уиллоу.
    — И тебе, — отозвался он и прищурился, узнавая. — До востребования, Корнуэлл. Помню. Что-то ещё стряслось?
    Стряслось. Но не то, о чём говорят вслух.
    — Скажите, — Уиллоу опустила сумку на пол и подошла к стойке, — перевал ещё не расчистили?
    Старик покачал головой, не выпуская очки из рук.
    — Перевал — нет. Под водой стоит, да и не возьмутся за него раньше следующей недели, там глина поплыла вместе с камнем. — Он помолчал, постучал очками по корешку гроссбуха. — А тебе зачем? Ты, вроде, не собиралась.
    — Собираюсь.
    Он посмотрел на неё поверх стойки — внимательно, без удивления, как смотрят старики на людей, которым не в первый раз всё решать самим.
    — Тогда так, — сказал он. — Прямой дороги нет, но есть объезд. Через южное побережье, там насыпь, её не размыло. Крюк часа на три, если с остановками. Но машина идёт по нему.
    Уиллоу стояла и ждала, что внутри что-нибудь отзовётся — страх, сомнение, хоть что-то. Отозвалось облегчение. Оно поднялось откуда-то из-под рёбер, тёплое и стыдное, и растеклось по всему телу, так что пришлось взяться за край стойки, чтобы удержать лицо ровным.
    — Когда идёт?
    — Сегодня к полудню. Завтра тоже. — Старик подумал и добавил, уже мягче: — Хочешь — я твоё имя впишу. Машина с грузом, водитель Миккель, он девчонок не обижает.
    — Впишите.
    Он кивнул и потянулся к гроссбуху, а она стояла, глядя на его руки, на сухие пальцы с тёмными прожилками вен, и вдруг сказала то, за чем, выходит, и пришла, — сама не зная, что уже решает это последнюю минуту:
    — И письма. Те, что в Англию. Они ушли?
    — Вчерашним утром, — не отрываясь от записи, ответил почтальон. — Все два, как ты велела. И в редакцию, с листками.
    — А то… — Уиллоу сглотнула. — То письмо?
    — Лежит. — Старик поднял глаза. — У меня в ящике, под гроссбухом, чтоб никто не тронул. Ему ещё три недели по сроку, оно аккурат под самый день ляжет.
    Она молчала. Сердце билось ровно, глухо, как в дерево, а в голове уже шёл тот же короткий спор, что и ночью: порвать. Забрать сейчас, выйти, разорвать в клочья где-нибудь за углом и бросить в мокрую канаву, чтобы оно не дошло никогда, чтобы он не читал этих строк, чтобы она не выглядела ни в его, ни в своих собственных глазах той девчонкой, которая объясняла спящему, что любит его.
    — Дайте мне его, — услышала она свой голос.
    Старик приподнял брови, но спорить не стал. Отпер ящик под стойкой, достал конверт — серый, с нажимом выведенным именем: «Оливеру Одли. Лично в руки». Положил перед ней на отполированное дерево. Уиллоу смотрела на этот конверт и чувствовала под пальцами холод стойки, тот же самый, что и в прошлый раз, только теперь под пальцами не было ничего живого. Она взяла письмо. Оно было лёгкое. И оно было тяжелее всего, что она поднимала в жизни, тяжелее его, тяжелее вёрстки в лесу, тяжелее рюкзака с разбитыми склянками.
    — Я его порву, — сказала она вслух, больше себе, чем ему.
    Почтальон молчал, как молчат люди, которые знают, что здесь решают не они. Уиллоу перехватила конверт у самого края, чтобы взяться за угол. Потом перехватила иначе. Потом опустила руку. Внутри не было ни злости, ни нежности — только ровное знание, что письмо — это единственная правда, которую она оставила после себя в этом доме, и что порвать его значит снова струсить. Он получит его через три недели, когда её уже не будет ни в этой деревне, ни на этом побережье, и не сможет ни усмехнуться ей в лицо, ни закатить глаза, ни сказать чего-нибудь острого. Ему останется только прочитать. Она имела право на эту малость — быть услышанной хотя бы так.
    — Пусть идёт как назначено, — сказала Уиллоу, положила конверт обратно и подтолкнула его по стойке к старику. — В тот же день. Не раньше.
    — Как скажешь, — он взял конверт двумя пальцами, аккуратно, будто чужую жизнь, и вернул в ящик. Ключ повернулся с коротким, сухим звуком.
    Она кивнула, взяла свою сумку и пошла к двери. У порога вспомнила и обернулась:
    — Если кто-нибудь спросит — вы меня не видели.
    — Никого не видел, — согласился он и снова надел очки.
    На улице было всё то же серое, низкое, сырое утро: дым над крышами, крикливые чайки, мокрые камни. Уиллоу вдохнула всей грудью, до самого дна, и воздух прошёл внутрь легко, как не проходил весь этот месяц. Три часа лишней дороги. Объезд. Полдень. Она посмотрела на часы над почтовой дверью, потом на улицу, которая вела вниз, к причалу, где обычно останавливались машины, поправила ворот чужой куртки и пошла туда, где её никто не ждал.

    Оливер,
    Если ты читаешь это, значит, меня уже нет в деревне. Значит, дорога успела сделать своё — увести меня прочь от этого дома, от камина, от запаха чабреца, от твоего голоса, который я до сих пор слышу, стоит закрыть глаза. Я не знаю, где застанут тебя эти строки. Может, ты скомкаешь их, не дочитав. Может, бросишь в огонь. Имеешь право. Но я пишу, потому что молчать стало невыносимее, чем быть отвергнутой.
    Ты спас меня. Дважды. И ты, наверное, даже не понял этого.
    Первый раз — когда выжил. Там, в лесу, над той проклятой ямой, когда я сидела рядом с тобой, перепачканная твоей кровью, и впервые в жизни до ужаса ясно поняла, что не смогу без тебя. Ты был без сознания и не видел, как я тащила тебя на себе, как падала в грязь, как шептала твоё имя, чтобы не сойти с ума от страха. Но я видела. Я каждую секунду видела, что ты ещё дышишь, — и это держало меня на ногах. Ты спас меня от смерти в забвении, Оливер. От той тихой, серой гибели, в которую я медленно скатывалась всю свою жизнь, даже не замечая. Я жила по привычке — по инерции, по расписанию. Травы, зелья, чужие статьи, чужие ожидания. Я не знала, зачем просыпаюсь. А потом появился ты — со своей вечной усмешкой, со своим упрямством, со своим "это не твоё место". И я, злясь на тебя, споря с тобой, спасая тебя, вдруг поняла, что снова что-то чувствую. Пусть боль. Пусть страх. Но это было живое. И этим я обязана тебе.
    А второй раз ты спас меня — сам того не желая — когда не ответил взаимностью. Не потому, что я хочу поблагодарить тебя за равнодушие. Нет. Я благодарна тебе за то, что ты был честен. За то, что не дал мне ложной надежды, не пожалел, не соврал. Ты показал мне, что моя любовь — это моя ноша, и она не обязывает тебя ни к чему. И именно это, как ни странно, спасло меня от жизни без любви. Потому что лучше любить безответно, чем не любить вовсе. Лучше нести это чувство, как огонь в ладонях, обжигаясь до костей, чем ходить по миру пустой и мёртвой изнутри.
    Ты подарил мне это. Не своим ответом — его не было. А просто тем, что был. Тем, что шёл рядом, даже когда вовсе не хотел. Тем, что спорил со мной до хрипоты. Тем, что позволил мне однажды коснуться твоей шеи губами и вытянуть из тебя яд, который, как мне казалось, отравил и меня. Но нет, не отравил. Очистил.
    Я не жду ответа, Оливер. Я не жду, что ты приедешь. Я не жду ничего. Это письмо — не просьба, а благодарность. И признание, которое я не сумела бы произнести тебе в глаза, потому что стоит тебе посмотреть на меня своим вечно тяжёлым взглядом,  и я снова превращаюсь в ту самую пигалицу, которая не умеет ни молчать, ни говорить.
    Ты не обязан меня помнить. Но я буду помнить тебя — всегда. Каждое утро, когда завариваю чай. Каждый раз, когда слышу шум океана. Каждый раз, когда кто-то усмехнётся мне в лицо, а я вместо злости почувствую благодарность.
    Береги себя, Оливер. Ногу свою береги. Сердце своё — тоже, если сможешь. И знай: где-то на свете есть человек, который жив только потому, что однажды встретил тебя.
    Я люблю тебя.
    У.

    [nick]Willow Goshawk[/nick][status]Г О Ш А[/status][icon]https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/95/567121.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="плюнет-поцелует"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой">Уиллоу Гуссокл, </a>22</div> <div class="lz-text"> адепт ордена едкого лютика, учёный-герболог</div>[/chs]

    +1


    Вы здесь » Marauders: Your Choice » Архив Министерства магии » ›› Раскрытые дела » [1981 октябрь] Не ходи по моим следам


    Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно