Дверь за её спиной закрылась неожиданно тихо, и Уиллоу ещё несколько секунд стояла в тёмном коридоре, не убирая ладонь с ручки. Дерево нагрелось от её пальцев, от чужого жара, от всего, что осталось за спиной, и ей казалось: если она отпустит, всё это — комната, тишина, его сбитое дыхание — рассыплется. Она не отпускала. Стояла, прижавшись лбом к косяку, и слушала, как внутри неё, под рёбрами, ходит что-то большое, горячее, не имеющее названия. Внешне она была собрана. Плечи прямые, спина ровная, лицо спокойное — она знала это, потому что всю дорогу до лестницы следила за собой, как следят за крышкой кипящего котла: не сорвать, не расплескать, не выдать. А внутри всё клокотало. Она сказала ему. Сказала — спящему, горячечному, не слышащему. И от этого было сразу легче и во сто крат хуже, потому что теперь эта правда существовала, выговоренная в воздух, как дым, который уже не загонишь обратно в полено. Внизу пахло холодом и остывшим камином. Уиллоу зажгла лампу, постояла посреди гостиной, не зная, куда деть руки, потом подошла к сумке и открыла её. Письма. Кошелёк. Травы в промасленной бумаге. Она перебирала вещи быстро, точно, будто собиралась не к почте, а на очередную вылазку в лес, — и это было единственным, что держало её на плаву: просто делать что-то руками, пока голова занята другим.
Она не услышала, как он спустился. Почувствовала. Сначала — скрип ступеней, тяжёлый, неровный, с паузами, в которых угадывалась борьба с собственным телом. Потом — его дыхание, сбитое, но уже не горячечное. Потом — тепло, которое, казалось, заполнило всю комнату. Уиллоу не обернулась сразу. Дай себе секунду, сказала она себе. Просто дыши. Она расправила ремешок, заправила выбившуюся прядь за ухо — привычным движением, за которым было что угодно, кроме спокойствия. Уилл подняла глаза - он стоял у лестницы, опираясь плечом о косяк, и вид у него был такой, будто он сам до конца не верил, что стоит. Одежда висела свободнее, чем раньше, лицо оставалось серым, но глаза — живые, ясные, его. Уиллоу на секунду зацепилась за этот взгляд, и что-то в груди дёрнулось, как дверная створка на сквозняке. Она отвела глаза раньше, чем он успел заметить.
— Пойдём, — сказала она ровно, без яда, просто чтобы что-то сказать, и затянула ремешок сумки.
Свет сочился из-за туч нехотя, словно цедился сквозь сито, и ложился на землю бледными, разбавленными пятнами. Мир после бури казался оголённым до самого нутра — ни пылинки, ни шороха, ни случайного движения. Даже море у горизонта притихло, распласталось свинцовой плитой, будто уснуло. Глядя на эту неподвижную воду, Уиллоу думала о том, что по ту сторону, за каменными глыбами и серой далью, осталась её прошлая жизнь — та, к которой она в конце концов вернётся. Посёлок выполз из-за скал не сразу. Сначала его выдал дух, потом прорезались кровли — приземистые, вросшие в почву, чёрные от старости и морской соли. К посветлевшему небу поднимались и таяли на ветру жидкие струйки дыма. Всё тут шло размеренно и просто, будто у здешних часов был свой, особенный ход. Уиллоу замерла на полшага. Ей хотелось спросить — справится ли он один, не нужно ли ему помочь, не станет ли хуже по дороге, но она прикусила язык. Спросишь и он решит, что ты с ним нянчишься, что не веришь ему даже на расстоянии вытянутой руки. А он шёл. Шёл сам. И это было важнее её тревоги.
— Хорошо, — сказала она. — Встретимся здесь.
Почта нашлась там, где он и говорил: дальше по улице, за поворотом, втиснутая между двумя домами, будто выросла из стены. Низкая дверь, запотевшее окно, выцветшая вывеска, на которой не осталось ни одной читаемой буквы. Внутри пахло бумагой, сургучом и сыростью — так пахнут все почтовые конторы на свете, как будто письма вбирают в себя запах дорог, по которым им только предстоит ехать. За стойкой, сгорбившись над гроссбухом, сидел пожилой мужчина в вязаном жилете и очках, сползших на кончик носа.
— Доброго утра, — сказала Уиллоу, и голос её прозвучал ровно, спокойно, будто внутри неё не было никакого раздрая. — Мне бы отправить письма.
Почтальон поднял голову не сразу. Сначала снял очки, долго протирал их о край жилета, щурился, будто разглядывал не посетительницу, а нечто куда более редкое — может, само утро, забредшее в его контору с холодом и запахом мокрой глины. Потом кивнул, и Уиллоу выложила на стойку письма. Три конверта. Один — тёте, плотный, с аккуратно выведенным адресом. Второй — маме, тоньше, легче, будто ей не хватило слов или, наоборот, слишком много их оказалось внутри. Третий — в редакцию, с вложенными набросками и парой засушенных листков между страницами, от которых конверт чуть топорщился и пах осенью.
— До востребования? — спросил он, перебирая конверты, и его пальцы, сухие, с тёмными прожилками вен, скользнули по бумаге с той осторожностью, с какой трогают чужую жизнь.
— Да, — сказала Уиллоу. — В Англию, Корнуэлл. Сколько это займёт?
Он помолчал, пожевал губами, что-то прикидывая про себя, и только потом поднял на неё глаза — выцветшие, но живые, цепкие.
— Машина в Абердин пойдёт, — произнёс он медленно, — да вот только не скоро. Перевал размыло дождями, дорога на треть второй день как под водой. Пока подсохнет, пока подлатают — месяц, не меньше. Раньше никак.
Уиллоу почувствовала, как внутри всё разом оборвалось. Не рухнуло — именно оборвалось, как нить, которую долго натягивали, а потом отпустили. Месяц. Ещё целый месяц в этой деревне, в этом доме, рядом с ним. Месяц, который она сама себе только что пообещала пережить, но одно дело — обещать, глядя в серую гладь океана, и совсем другое — услышать точный срок, выговоренный чужим спокойным голосом. Она не знала, плакать ей или смеяться. Наверное, ни то ни другое. Она просто стояла, прижав ладонь к краю стойки, и чувствовала, как под пальцами холодит отполированное дерево.
— Понятно, — сказала она ровно. — Спасибо.
Почтальон снова опустил глаза к гроссбуху, давая ей время справиться с тем, что не имело названия, а Уиллоу отвернулась к окну. За мутным стеклом улица была пустой, тихой, и в этой тишине её собственные мысли звучали слишком громко. Через месяц. Значит, у неё есть месяц. Или у неё остаётся месяц. Она сама не знала, как правильно.
Решение пришло не сразу. Сначала она просто смотрела, как за окном качается ветка, мокрая, без единого листа, и думала о том, что некоторые вещи легче написать, чем сказать. Особенно тем, кто уже однажды сказал всё — спящему, в лихорадке, не дождавшись ответа. А потом поняла: да, она напишет. Напишет ему письмо, потому что говорить с ним в глаза о том, что она чувствует, невозможно. Потому что он закатит глаза, усмехнётся, скажет что-нибудь острое, и она снова станет той пигалицей, над которой смеются. А бумага — она терпит. Бумага не умеет ни усмехаться, ни спорить, ни уходить, не дочитав.
— У вас найдётся лист? — спросила она, и голос прозвучал глуше, чем ей хотелось. — И перо.
Почтальон кивнул на стойку, где лежала стопка дешёвой желтоватой бумаги, и пододвинул чернильницу с пером, заткнутым за край. Уиллоу придвинула лист, обмакнула перо и замерла. Чернила собирались на кончике в тугую каплю, дрожали, и она вдруг поняла, что не знает, с чего начать. Все слова, которые она носила в себе эти дни, лежали где-то глубоко, спутанные, тяжёлые, как мокрые верёвки.
Она написала первое, что пришло: "Оливер". Буквы вышли неровными, с нажимом, будто она вдавливала их в бумагу, чтобы они не сбежали. Потом ещё: "Когда ты будешь читать это, меня уже не будет здесь". Она остановилась, перечитала. Вычеркнула "не будет здесь", написала: "меня уже не будет в деревне". Потому что "здесь" — это не про место. "Здесь" — это про дом, про камин, про тёплый запах чабреца и про то, как он спускался по лестнице, цепляясь за перила. Дальше пошло легче. Слова находились сами, складывались в строки, как камни на берегу — неровные, но лежащие на своих местах. Она писала про то, что не жалеет. Про лес, про змею, про два дня, которые тащила его на себе, — и про то, что повторила бы всё снова, не задумываясь. Про то, что он идиот, но её идиот — зачеркнула, оставила просто "идиот". Про то, что любит его. Что любит и не просит ничего взамен. Что, наверное, так и не решилась бы сказать это в глаза, но не сказать — было бы ещё большей трусостью.
Она не заметила, как исписала весь лист. Почерк становился всё мельче, строки теснились, наползали друг на друга, будто боялись не успеть. В конце Уиллоу поставила подпись — просто "У." — и долго смотрела на неё, прикусив губу. Потом сложила лист пополам, ещё раз, вложила в конверт и заклеила. Пальцы пахли чернилами и бумагой.
a sigh
— Можно вас попросить? — она протянула конверт почтальону. — Отдать его Оливеру Одли. Через месяц. И ещё один день.
Старик приподнял брови, но ничего не спросил. Только принял письмо, повертел его в руках, и на его лице мелькнуло что-то похожее на понимание — тихое, ненавязчивое, какое бывает у людей, проживших слишком много, чтобы удивляться чужим отсрочкам.
— Через месяц и один день, — повторил он. — Сделаю.
— Спасибо, — сказала Уиллоу и вышла на улицу.
Воздух после тёплой конторы ударил в лицо свежестью, и она на секунду остановилась на пороге, прижав сумку к боку. Внутри было пусто и звонко, как в доме, из которого вынесли всё лишнее. Она сделала то, что должна была, остальное — не её забота. Остальное — время, которое разберётся само, без неё. Она пошла обратно по улице, в сторону аптеки, и уже издалека высматривала впереди знакомую фигуру. Хотелось просто увидеть его — убедиться, что добрался, что не упал по дороге, что стоит где-нибудь у входа, щурится на солнце и ждёт. Хотелось сократить эти последние шаги до одной секунды.
Потом она его увидела.
Оливер стоял у стены аптеки, но не один. Рядом с ним, чуть ближе, чем следовало бы, стояла девушка. Уиллоу не сразу разглядела её лицо — сначала заметила только волосы, светлые, тяжёлые, падающие на плечи так, будто их уложили специально, и ещё — смех. Девушка смеялась, запрокинув голову, легко, свободно, и Оливер смотрел на неё, и в его лице было что-то, от чего Уиллоу остановилась посреди улицы, будто налетела на невидимую стену. Она не поняла, что почувствовала. Это было не боль, не злость, не ревность — во всяком случае, ни одно из этих слов не подходило до конца. Скорее — холод, который поднялся откуда-то снизу, из живота, и растёкся по всему телу, оставив после себя пустоту. Уиллоу стояла и смотрела, как Оливер наклоняет голову к девушке, как та поправляет волосы, как их тени на стене почти соприкасаются, — и не могла заставить себя ни подойти, ни окликнуть.
Она развернулась. Медленно, как во сне, свернула в узкий проулок, что уходил в сторону от главной улицы и, кажется, вёл к дому. Ноги несли её сами, мимо замшелых стен, мимо чьих-то задних дворов, завешанных мокрым бельём, мимо кривых ступеней, с которых скатывались капли. Она шла быстро, не оглядываясь, и с каждым шагом в груди что-то сжималось всё туже. Дура, подумала она. Какая же ты дура. Она ведь сама знала. Знала, что не имеет на него никаких прав. Что он никогда не давал ей повода. Что её любовь — это её дело, и только её. Но одно дело — знать, и совсем другое — увидеть вот так, среди бела дня, как он стоит с другой и как та смеётся, легко и свободно, будто имеет на это право. А может, и имеет. Может, это и есть то, чего Уиллоу никогда не умела: быть лёгкой, свободной, красивой, смеяться, запрокинув голову. Она свернула ещё раз, уже не разбирая дороги, лишь бы дальше, лишь бы не возвращаться. И почти сразу услышала их.
— Ну надо же, — произнёс знакомый голос, и в этом голосе было столько ленивого, сытого удовольствия, что Уиллоу встала как вкопанная. — Глянь, Аарон. Неужто та самая, что в лесу шастает?
Она узнала этот голос ещё до того, как повернула голову. Адам. Тот самый, что уже попадался ей на глаза в деревне — крупный, с тяжёлой челюстью и взглядом, от которого у Уиллоу всякий раз сводило лопатки, будто кто-то проводил по спине чем-то липким. Рядом с ним стоял брат — Аарон. Похожий, но мельче, суше, с нервным ртом и бегающими глазами. Оба перегородили проулок, как перегораживают дорогу собаки, уверенные, что всё вокруг принадлежит им. Уиллоу остановилась. Сердце ударило о рёбра раз, другой, и замерло где-то у горла. Внешне она осталась спокойной — плечи ровные, подбородок чуть приподнят, сумка прижата к боку. Внутри же всё разом подобралось, как перед прыжком в ледяную воду.
— Дайте пройти, — сказала она ровно.
Адам усмехнулся, переглянулся с братом, и в этой усмешке было столько же тепла, сколько в мокром камне под ногами.
— Куда спешишь? — он шагнул ближе, лениво, вразвалочку. — К своему калеке? Мы видели, как ты с ним по деревне шла. Нянька при нем, значит.
Уиллоу промолчала. Она знала этот тип: им нужно, чтобы их заметили, чтобы им ответили, чтобы жертва начала оправдываться или злиться. Тогда они почувствуют себя вправе.
— Или, может, ты ему не только нянька? — Аарон хохотнул, коротко, гадко. — Чего молчишь, а? Язык проглотила?
Она смотрела мимо них, в просвет улицы, где ещё недавно стоял Оливер с той девушкой. Наверное, они всё ещё там. Наверное, он смеётся, запрокинув голову, и не знает, что Уиллоу свернула в этот проулок, в эту ловушку. От этого почему-то становилось ещё холоднее.
— Не трогайте его, — сказала она тихо, но твёрдо. — Он ранен.
— Ой, ранен! — Адам всплеснул руками, передразнивая. — Раненый герой. А ты, значит, героиня. Тащила его на себе, как ослица. По всему лесу. Вся деревня уж гудит.
Аарон подошёл ближе, встал у неё за плечом, и Уиллоу почувствовала запах — кислый, звериный, от мокрой шерсти и немытого тела. Её мутило.
— Он тебя хоть поблагодарил? — спросил Адам, склонив голову набок. — Или так и смотрит, как на пустое место? А может, он с тебя уже получил своё, а ты всё ждёшь, когда позовёт?
— Заткнись, — вырвалось у неё раньше, чем она успела подумать.
И в ту же секунду поняла, что сделала ошибку. Адам изменился в лице — не взорвался, нет, просто что-то в нём сдвинулось, стало тяжелее, спокойнее, и это было хуже любой вспышки. Он улыбнулся, медленно, одними губами.
— Слышал, Аарон? Она нам рот затыкает. За своего хромого.
— Может, и нам перепадёт чего, раз она такая щедрая, — Аарон снова засмеялся, и от этого смеха по спине Уиллоу побежали мурашки.
Она рванулась вперёд, попыталась проскользнуть мимо Адама, но тот не двинулся, только расставил руки, загораживая путь. Уиллоу отступила на шаг, оглянулась — позади был Аарон, за его спиной — глухая стена, сырой кирпич, мох в трещинах. Бежать некуда.
— Пустите, — сказала она, и в голосе впервые дрогнуло что-то, от чего стало противно самой.
Адам качнул головой.
— Не-а. Сначала пусть объяснит, зачем она нам дерзит.
Он шагнул к ней. Уиллоу отступила ещё, и лопатками уперлась в грудь Аарона. Тот не шелохнулся, стоял сзади, дыша ей в затылок. Она чувствовала его тепло, слышала, как он посапывает, и всё внутри у неё сжалось в тугой, звенящий ком.
— Говори, — Адам наклонился к её лицу, и его дыхание обдало её щёку. — Говори, что ты там про моего брата думаешь. Что мы тебе сделали, а? Чего ты нас сторонишься?
— Ничего вы мне не сделали, — процедила Уиллоу, стараясь, чтобы голос не сорвался. — Просто отойдите.
— Не вежливо, — Адам покачал головой. — Не вежливо, девочка. Приехала в нашу деревню, нос воротит. А мы, между прочим, простые. Мы добрые. Правда, Аарон?
— Ага, — выдохнул тот ей в волосы. — Добрые.
Уиллоу дёрнулась в сторону, но Аарон схватил её за локоть. Пальцы сомкнулись, как клещи. Адам в тот же миг перехватил её вторую руку, и вдвоём они прижали её к стене — не грубо, не с размаху, а так, будто имели на это полное право, будто всё это было давно решено и оставалось только исполнить.
— Пусти, — повторила она, уже громче, уже срываясь. — Пусти, слышишь!
— Тише, тише, — Адам накрыл её рот ладонью, и она дёрнулась, попыталась укусить, но ладонь была широкая, солёная, твёрдая. — Чего шумишь? Мы же по-хорошему. По-хорошему ведь, да?
Аарон сзади завозился, придвинулся вплотную, и Уиллоу почувствовала, как его руки ложатся ей на бёдра. Сначала поверх одежды, неуверенно, будто пробуя. Потом сильнее. Пальцы сжались, прошлись вверх, к талии, задрали край куртки, коснулись голого тела над поясом брюк.
— Худая какая, — пробормотал он, и в голосе его было уже не веселье, а что-то другое, низкое, влажное. — И пахнет травами. Как из аптеки.
Уиллоу замычала сквозь ладонь Адама, рванулась всем телом, но они держали крепко. Сумка соскользнула с плеча, упала в грязь, и все её вещи рассыпались под ногами. Она не смотрела. Она смотрела в глаза Адама, прямо, не отводя взгляда, и в этих глазах не было ничего — ни злобы, ни азарта, только пустота, спокойная, уверенная в своей безнаказанности. От этого было страшнее всего.
Аарон уже не просто держал. Его руки шарили по ней, сминали ткань, лезли под одежду, и Уиллоу чувствовала каждое прикосновение, как ожог. Она извивалась, колотила каблуками по его ногам, но он только прижимался сильнее, вдавливая её в камень, и что-то шептал ей в ухо — быстро, сбивчиво, будто молитву, от которой её мутило. Она не сдавалась, била затылком по его лицу, лягалась вслепую, целя то в колено, то в голень, — и один раз попала. Аарон охнул, на миг ослабил хватку, и Уиллоу рванулась вперёд, выдирая руку из пальцев Адама. Та выскользнула, мокрая от чужого пота, и она, не раздумывая, ударила. Кулаком, снизу, куда достала — в скулу, в подбородок, сама не поняла. Костяшки взорвались болью, голова Адама мотнулась вбок, и на секунду, на одну бесконечную секунду, перед ней открылся просвет — узкая щель между его плечом и стеной, пахнущая свободой. Она метнулась туда, но не успела. Адам поймал её за волосы, рванул назад, и Уиллоу вскрикнула — не столько от боли, сколько от неожиданности, от этого грубого рывка, от того, как мир качнулся и встал на место уже другим: тёмным, тесным, без выхода. Затылок впечатался в чью-то грудь. Аарон. Он уже был сзади, прижимался всем телом, и его руки снова нашли её — на этот раз увереннее, злее. Он схватил её за талию, потянул на себя, и Уиллоу почувствовала сквозь одежду его возбуждение — твёрдое, горячее, чужое, от чего её желудок сжался в ледяной ком.
— Брыкается, — выдохнул он ей в ухо, и в голосе было восхищение, гадкое, липкое. — Глянь, Адам, а она брыкается. Люблю таких.
Адам стоял перед ней, потирая скулу, и смотрел. Теперь в его глазах было что-то новое — не пустота, а тихая, собранная злость, как у человека, который только что получил по лицу и теперь имеет полное право ответить. Он шагнул ближе, взял её за подбородок, сжал так, что Уиллоу прикусила язык.
— Значит, так, — сказал он тихо, почти ласково. — Ты сейчас будешь тихой. Поняла? Будешь тихой и хорошей. А если нет — мы сделаем так, что ты и слова не выговоришь. Тут стены толстые, проулок глухой. Никто не услышит.
Он не угрожал. Он объяснял. И от этого спокойного, делового тона Уиллоу стало по-настоящему страшно — так страшно, как не было даже в лесу, даже над ямой, даже тогда, когда она тащила на себе умирающего человека. Тогда у неё была цель, был путь, было что делать. Сейчас — только стена за спиной, чужие руки на теле и пустота, сжимающаяся вокруг, как удавка.
Аарон тем временем уже не стеснялся. Его ладони шарили по ней жадно, бестолково, как у человека, которому впервые в жизни позволили то, о чём он только мечтал. Он дёрнул ворот её свитера, и ткань затрещала. По обнажившемуся плечу скользнули его пальцы — грубые, с обломанными ногтями, — и Уиллоу дёрнулась так, что едва не упала.
— Не трогай! — крикнула она, и голос сорвался в хрип. — Убери руки, ублюдок!
Адам ударил её по лицу. Не сильно — коротко, расчётливо, ладонью, — но голова мотнулась, в ухе зазвенело, и рот наполнился солёным. Уиллоу замолчала, ошеломлённая, глядя на него широко раскрытыми глазами. Никто никогда не бил её. Никто.
— Я же сказал: тихо, — произнёс Адам, вытирая ладонь о её щёку, будто смахивая пыль. — А ты опять за своё.
Аарон прижался сзади так, что ей стало трудно дышать. Его руки легли ей на грудь, сжали сквозь шерстяную ткань, грубо, по-хозяйски, и Уиллоу зажмурилась, отчаянно, до белых пятен под веками, словно темнота могла отменить всё происходящее. Но темнота не помогала. Прикосновения становились только отчётливее, ближе, реальнее. Она чувствовала, как его пальцы сминают её, как он дышит ей в шею, влажно, горячо, как его зубы задевают мочку уха, — и её тошнило, выворачивало изнутри, а тело, предательски живое, отвечало дрожью, не имеющей ничего общего с желанием.
— Худая, а есть за что, — бормотал Аарон, сжимая сильнее. — Сладкая, наверное. Слышь, Адам, а она сладкая?
— Сейчас узнаем, — ответил тот, расстёгивая ремень.
Уиллоу открыла глаза. Она не плакала. Слёз не было — только сухой, колючий ужас, который, казалось, выстудил её изнутри до последней кости. Она смотрела, как Адам возится с пряжкой, как Аарон сзади тяжело дышит ей в затылок, и впервые за всё это время не пыталась вырваться. Не потому что сдалась, потому что поняла: силы кончились, и осталось только одно.
И она закричала.
[nick]Willow Goshawk[/nick][status]любит-не любит[/status][icon]https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/95/567121.gif[/icon][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="плюнет-поцелует"></div> <div class="lz-name"><a href="Ссылка на 1 пост с вашей анкетой">Уиллоу Гуссокл, </a>22</div> <div class="lz-text"> адепт ордена едкого лютика, учёный-герболог</div>[/chs]