больничное крыло пахнет теперь тобой.тобой
Больничное крыло • Пятница • 12:00 • За окном холодно и льет дождь
Harvey Ryder • Remus Lupin
|
Отредактировано Harvey Ryder (2025-10-08 23:44:05)
Marauders: Your Choice |
Фото-марафонатмосферное 7 января
06.01Арка Смертизовет
03.01Очень важныйкиновопрос!
до 11.01Лимитированная коллекцияподарочков, мантий и плашек
Несите ваши идеибудем творить историю!
∞Спасем человечка?или повесим его
∞Топовый бартерлови халяву - дари подарки!
∞Puzzle'choiceновый зимний пазл
∞МЕМОРИсобери все пары
Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.
Вы здесь » Marauders: Your Choice » Архив Министерства магии » ›› Раскрытые дела » [14.10.1976] больничное крыло пахнет теперь тобой.
больничное крыло пахнет теперь тобой.тобой
Больничное крыло • Пятница • 12:00 • За окном холодно и льет дождь
Harvey Ryder • Remus Lupin
|
Отредактировано Harvey Ryder (2025-10-08 23:44:05)
За окном холодно и льет дождь.
Римус бестелесным измождением смотрел в окно, вынуждено прижимаясь щекой к белоснежному хрусту наволочки. Он здесь чаще, чем дети едят конфеты, чем курят взрослые и умирают старики.
Под его глазами застыли темные полнолуния, из его груди до сих пор рвется чудовище, разрезая когтями ночь, выплескивая пепел в зубы забвения. Цвет его глаз мутный, как грязные слезы, в сосудах - тяжесть зверя, который не успел уйти, кожа - разбитый лед.
За окном - свет. За окном холод и проливной дождь. И мир тонет в тягучей, как старая боль, капле рассвета, пока чудовищный голод ложится на грудь, и Римус дышит, но дышит сквозь новые раны.
Взгляд обездвижен, как лесной пруд, а в пруду нет течения.
Он снова здесь. И госпиталь встречает его тяжелым нашатырным запахом стеклянных склянок и бинтов. Одеялом, которое его укрывает, но Римусу мерзко ощущается, будто наоборот обнажает его раны, шрамы и всю ту правду, что он оставляет в Воющей хижине на рассвете.
В полнолуние, пока чудовище рычит и ищет кровь, Римус иногда видит сны.
Сегодня ему снилось, как он искал яблоневый сад. Будто бы единственное, что сможет утолить его жажду, притупить его желание - красное яблоко. Он думал об этом, как о нестерпимой необходимости. Пытался поймать след, выгрызая его из влажной почвы, но ветер и дождь украли запах. Его зубы остались так одиноки без сладкого надрыва алой кожуры, его язык одичал без яблочного вкуса, а в сердце монотонной болью зациклился болезненный голод разочарования.
Это был сон.
Римусу давно не снились сны в полную луну. Последний был в ночь, когда его чудовище впервые попробовало плоть.
Он больше не чувствует запах своих ран, его скрывает душная вонь лекарств, которая вживляется в обоняние и, словно вирус, заменяет собой все приятное. Нет запаха школы, наполненного ветхими книгами и пергаментами, нет запаха человеческой речи и смеха, нет чернил и густого аромата поле обеда.
Но все это стоит того, каждый этот долбанный визит в госпиталь, потому что Римус понимает: это одна из плат за возможность поверить, что он, как все, и быть в Хогвартсе.
Прикрывая глаза, он вдруг явственно вспоминает холод. Единственный, от которого не хочется зарыться в горячую кровь поглубже.
Ее пальцы, сжимались в кулак, чтобы ударить его. Ее пальцы - раскрытая ладонь - и она касается его шеи, чтобы обнять.
Ему нравится думать об этом. Римус не позволяет другому вторгаться в мысли. Он снова и снова, будто любимую кость, обгладывает это воспоминание. Свежее, как яблочный аромат, и новое.
Он думает о том, как они падали, возводя мгновение в абсолют. Вспоминает, как она на мгновение - или ему показалось? - задержала его, будто не хотела, чтобы он уходил. Ему кажется, что он лишь чувствует то, что хочет. Потому что это с ним впервые. Потому что он все ощущает иначе, глубже, преданнее. Он замкнулся в этом спасительном моменте, теряясь на уроках, становясь еще более молчаливым с друзьями, хотя казалось, куда еще?
Она коснулась его и, даже когда ее нет рядом, это прикосновение остается с ним.
На шее прохладной волной, на коже остывающим океаном и под ней сладкой солью ее голубых глаз.
Римус вспоминал ее лицо. Рассматривал в собственной памяти, понимая, что самолично обрекает себя на кандалы ее образа. Это тяжело, пусть они и легкая, боже, какая она легка, стоило ему потянуть, как она упала вместе с ним. Упала без сопротивления, криков, просто обнимая своими белоснежными, своими холодными пальцами его прокаженную жаром проклятия кожу.
Вспоминает ее волосы, а в них запах самого высокого ветра. Римус так никогда не поднимался. А она - океан, который выше облаков.
Переворачивается, чтобы больше не смотреть в окно: оттуда слишком дразняще пахнет свободой.
Он опять пропускает уроки, придется после приходить к преподавателям и оставаться дольше, чтобы вечером вернуться в спальню и сидеть со свитками, мешая веселью мародеров. Или они втроем снова убегут творить то, за что Римус, как старости, должен их наругать, но он не станет.
Он не хочет быть старостой, это нечестно. Ведь он на все закрывает глаза.
В моменте он замирает, пусть и лежал без движения. Замирает не он сам, а все внутри него, и только сердце ускорило бег.
Он чувствует запах, которого здесь просто не может существовать. Чувствует аромат высоты - это разряженный воздух, спутанный с облаками. Чувствует запах дождя: петрикор и свежую воду. Чувствует запах осеннего холода, который так хочется согреть. Ощущает кожей буйство, адреналин, падение.
Падение... Одно на двоих. И ее пальцы и раскрасневшееся яблоко щек.
Она.
Ему вдруг страшно от этого осознания. Будто он сам призвал ее мыслями. Своими настолько навязчивыми, неуместными мыслями, от присутствия которых ему становится стыдно. Будто его поймали с поличным и некуда отступать. Ему кажется, что она знает: его мысли осязаемы, прилипли к ее коже.
Римус вновь закрывает глаза, словно прячущийся в глубине леса зверь, в надежде, что его не увидят. И одновременно с тем желающий этого.
Она вернулась к тебе. Вернулась.
Стоило лишь подальше отойти, стоило растворить его в осеннем тумане ситцевых окон и ты так быстро загораешься красным на бледно белом, шипишь и пускаешь кипяток из горла, потому что чёрное солнце опять опустилось в воду, растопило, ты становишься резче, пока в голове все ещё его лицо, но его нет.
Он отстранился и ушел, его нет, а значит некому погасить больное солнце, значит некому успокоить океаны глаз и на радужке вырастают ледяные кинжалы.
Стискиваешь зубы и летишь вперёд, пока холодный ветер раздувает мантию, снова превращая тебя в птицу с окровавленным, красным клювом и невыносимо морскими глазами.
Снова тренируешься и жёстче ведёшь метлу, вырывая себя у неба, резко и бескомпромиссно.
Ладонь сияет красной кровью.
Его лицо. Оно снова перед глазами и он нависает над тобой спутанные волосы едва достают до щек.
Рваный вздох, ещё один.
Ты не можешь перестать смотреть на него, смотришь и не можешь остановиться.
Он ближе, все ближе и твои щеки загораются красным, как жжется сладостный восход солнца.
Ещё ближе и ты выдыхаешь.
Мягкие пряди карих волос накрывают щеки, избитые губы прикасаются к твоим губам.
Ты пьешь его горячее дыхание и не можешь остановиться, пьешь и захлёбываешься, запуская пальцы в русые волосы, оттягивая кончиками пальцев, чтобы пустить по его телу скоп горячих мурашек.
Его поцелуй становится таким требовательным и жёстким. Он кусает твои губы.
Метла улавливает вибрацию ветра и ты резко останавливаешься, чуть ли не стонешь, выдыхаешь так спутанно и горячо терпкое желание из искусанных губ.
Черт!! Харви! Хватит. Чертов Люпин.
Невыносимый и горячий Люпин. Настолько горячий, что под ним хочется застонать...
Черт, черт, черт! Задолбало! Убирайся из моих мыслей! У меня нет ни единого шанса сосредоточиться!
Тебя нет рядом, но я продолжаю сходить с ума, бесконечно падать, падать, падать в осеннюю листву и чувствовать тебя, тепло твоей шеи, которое разрезает пальцы маленькими золотистыми частицами, тебя нет, но часть меня все ещё осталась на школьном дворе, продолжает падать, падать, совершая по кругу этот невыносимо теплый обряд, такой теплый и приятный, что хочется закричать.
— Полукровка стала совсем херово летать на метле.
Вспышки ярости, горячие и злые океаны сочатся из глаз, затапливая бледное исцарапанное лицо.
Вспышки из палочки и ты резко вскрикиваешь, пока светлые волосы взлетают вверх — пропустила.
Ребра сводит болью, пальцы соскальзывают с метлы и ты хватаешься за нее дикой кошкой, пытаясь удержаться, спотыкаясь об воздухи чёртово атакующее Эллиота.
Сраный ублюдок подбивает тебя с неба, словно ты его трофей, словно хочет исполосовать тебя и засунуть а карман мантии.
Дождь ножами разрезает лицо и ты выкручиваешься, падаешь на мокрую землю, траву, словно случайный снаряд, планета, которую подбили с черного, смоляного неба и извиваешься от боли. Чертов ублюдок!
Прийди в себя, Харви, успокойся.
Хочется выжечь и затопить все вокруг, хочется сделать так, чтобы он захлебнулся нахрен!
Бледными пальцами по жёлтой траве и грязи, бледными пальцами царапая его мерзкое лицо, оставляя глубокие рытвины.
Тебе хочется взлететь и изуродовать его. Так сильно, чтобы больше его никогда не узнавать. Так сильно.
Лицо Люпина отплывает внутри восковой свечой, уступая место дикой злобе и ты выдыхаешь.
Поднимаешься, чувствуя жаляшую боль в ногах и рёбрах. Стискиваешь зубы, пытаешься выдохнуть сквозь капкан злобы и ненависти.
Слишком слабая, чтобы драться и нужно в госпиталь. Слишком слабая.
Цепляешь ледяными пальцами воздух.
Кружится голова. По лицу стекает кровь.
Чертов ублюдок, дай мне немного времени и я вернусь, просто дай мне немного времени.
Вязкой израненной и ноющей тенью по коридору школы, цепляясь за стены, жёсткие кирпичи, ты оставляешь позади себя путь из холодной, морской крови, доходишь до госпиталя и соскальзываешь вниз, прикрываешь глаза и равно дышишь.
Ты пытаешься достать Люпина, достать его теплый образ из своей памяти и успокоиться, но не выходит, никак не выходит.
Слабая. Такая слабая, рассыпанная болью по больничному коридору, такая слабая.
Люпин смазывается в памяти и гаснет и ты не можешь достать его.
Рычишь от боли и цепляешься за стену, продолжаешь идти.
Она пытается поднять тебя, перехватывая за ребра и ты громко вскрикиваешь, пока птицы холодными всполохами бьются об окна.
Люпин. Где же ты? Люпин, ты мне так невыносимо нужен.
Где ты?
Отредактировано Harvey Ryder (2025-10-10 00:34:39)
Красная соленая вода, вязкая вода, сквозь толщу которой не видно ничего, кроме боли.
Кровь всегда найдет дорогу, она идет раньше имени. Кровь идет даже тогда, когда тело устало слушаться.
На бинтах Римуса след, тонкий, как признание. На его бинтах след, от которого уже не больно, а просто тихо. Кровь, как и звери, не умеет лгать. Кровь в венах Римуса - тлеющая стая.
Но Ее кровь - совершенно иная материя. Она не должна покидать ее бледной кожи. Одна лишь мысль - лезвие, которое режет их обоих.
Сердце вскрикнуло, будто бы он вновь убивает. Потому что неспасение равняется приговору.
Ее не должно здесь быть, как и запаха ее крови. Но почему, почему они вечные спутники друг друга: она и ее раны.
В этот раз раны пахнут обильнее, произрастая из ее кожи красными поцелуями, красными яблоками. Чудовище в нем шепчет, что все правильно. Она - яблоко, а яблоки должны быть съедены, иначе они сгнивают. Яблоки падают в головокружительном осеннем танце горящих листьев, падают с самого неба на землю, разбиваются и из них вытекает самые сладкие кровеносные мысли. Его чудовище любит кровь, любит яблоки: оно поразительно всеядно.
Запахи не обманывают, но Римус так отчаянно хочет быть сейчас обманутым.
Так много крови, он никогда не ощущал так много. Беспредельно много, аморально много, и он задыхается. Этот запах проникает удушающей симфонией, остается на языке алым слоем ее боли, ее крика, который еще не вскипятил его сердце, но чуть позже разорвет.
Почему ему так плохо? Она просто девчонка, которая ударила его, которая коснулась его, которая увидела его. Римус иронично думал: как дешево.
Как легко он продал свои мысли, свои сны и желания той, кто просто столкнулась с ним, когда была не в настроении, а потому решила задушить его нефтяной пленкой отравленного океана.
Римус думал об этом. Что все это так смешно, так убого. Так унизительно искать и ждать ту, кто просто однажды погладила беспризорного пса из жалости к его изможденному виду. И что еще хуже - не честно к самому себе. Он знал, что ему не нужны эти надежды, но все же питался ими, как раненный волк не откажется от падали. Он вгрызался зубами ночью в ткань постмортема, чтобы гниль червивых домыслов шевелилась на его языке, напоминая о беспомощности.
Эти опарыши проели в его сердце безымянный облик, у которого есть лишь запах. Прекрасный аромат яблок, высокого ветра, мягкой кожи, росчерка крови на лице.
Он думал о том, как нечаянным жестом чувств возвел ее в богиню собственных мыслей. Она прекрасна, кем бы она ни была на самом деле. В его голове - она океан, а это самое красивое.
Он лишь думал о том, как найти панацею, но прекрасно понимал, что никто, а только она, сможет смотреть в изогнутую тень лесного скелета и видеть Римуса. А значит от нее нужно бежать, бояться ее, как волки боятся флажков.
Ему не хотелось спасаться, но это было необходимо.
И вот она здесь, ее присутствие сломало очередную кость, ударилось радиоактивным снарядом в дыхание, и оно обесточилось. Это тантрический гипноз ужаса. Из сырой земли, из могил к нему потянулись волчьи воспоминания.
Поднимаясь, Римус идет к дверям. Потолки такие высокие, но она летает выше. А потому падать больнее.
Потолки такие высокие, своды такие грандиозные, но ее крик выше всего, безумнее самых темных ночей, внутри которых светит фосфор злых глаз.
Она кричит, но звук идет внутрь. Она кричит, а в нем ломаются струны, гвозди. дыхание. Воздух дрожит, словно пытается уйти.
Шаг вперед, выступая из-за белесой, как катаракта, ширмы. Она кричит, и он слышит, но не ушами, а костями, где каждая крошится, повторяя ее звук боли. Даже если она затихнет, этот крик будет жить под ее кожей, как свет, когда она коснулась его лица холодными пальцами.
Римус делает еще шаг, он хочет подойти, хочет помочь, но не знает как, хочет быть нужным, но не знает хочет ли она этого.
Это эгоистичное "я хочу", разве это про него?
В его мире не существует "хочу", есть лишь "должен" и "обязан".
Он не знает как, его не пустят, ему не позволят, его руки пустые и в них только тишина. Он видит ее, чувствует, как боль течет по коже, словно дождевая вода по стеклу. Он хочет дотянуться, но боится разбить шум ее прибоя. В его взгляде ночь сходит с ума от зловещего шепота.
Но он понимает, что помощь - это когда не уходишь, когда их боль на двоих дышит вслух.
Когда Римус подходит так близко, что почти чувствует на своих руках кровь, когда он оказывается так рядом, что его замечают, мед сестра тут же отгоняет его рукой, то ли чтобы не смотрел, то ли не мешался.
- Я должен помочь, - в голосе отчаяние, в голосе желание, но он все еще не осмелился сказать "я хочу".
Я хочу помочь тебе.
Тогда мед сестра ему отвечает, поспешно отводя ее к койке, чтобы уложить в гнездо для упавших морских птиц со сломанными крыльями. Отвечает, что он будет только мешать.
Он знает это, но ему нужно остаться. Он должен остаться, потому что хочет этого.
Мед сестра говорит, что это не шутки, что здесь не на что смотреть. Но здесь она, а значит есть. Смотреть, как ее лицо измазано кровью, как ее форма испачкана после акта падения в глубину. Она спустилась в ревущую впадину океана, не в силах спастись в одиночку.
Это невозможно. Она будто обращалась, как делает он каждое полнолуние, но так и не смогла содрать с себя кожу, отрастить клыки и новые кости. Она сломалась, застряв между болью и невозможностью вернуться.
Ее прекрасное сломанное обращение сводит с ума своей незавершенностью, своей искаженной игрой в боль. Будто пытка без окончания.
Римуса гонят, но он впервые не слушается, оставаясь рядом, смотря, как ее тело плачет, окрашивая простыни в алый.
Отредактировано Remus Lupin (2025-10-10 02:44:35)
Пелена из морской соли и боли жжет глаза.
Ты щуришься и пытаешься привыкнуть к боли. Впервые за все время ты забыла обезболы, да и в них сейчас нет никакого смысла.. ничего нет, никого нет, нет, нет, нет ничего, ничего, только вспышки, ножи, больно...
Осенние листья обрывает ветер, рвет и рвет их, пока они кричат и падают. Ты кричишь вместе с ними.
Только боль и Римус, Римус и боль. Только они с тобой сейчас и ты отчаянно цепляешь мыслями, пальцами бледными-бледными, холодными-холодными — за него, за все воспоминания, которые так сильно врезались в голову, за шею — чтобы не сорваться и не улететь.
Пытаешься удержаться, пока боль растекается по коже так стремительно и сильно, заливая твои же океаны кровью и те становятся невыносимо красными, красными. Голубая радужка глаз заполняется кровавыми медузами, которые всплывают вверх и беззвучно стонут, посылая тихие частоты под кожу, кончики пальцев, прилипая к уголкам глаз, они жгутся, жгутся и разъедают кожу.
Глаза краснеют, но ты не плачешь. Внутри нет слез.
Только боль, боль и боль, боль.
Так много.
Пытаешься сосредоточиться и смотришь перед собой, цепляясь взглядом за стену. В детстве помогало. Так можно было притвориться, что боли нет и она почти уходила, но сейчас не помогает. Совсем не помогает и ты сыпешь кровью из голубых глаз, пачкая невидимыми разводами слишком белые ширмы, простыни и тишину.
Он так любит тишину.
— Харви, чем мне помочь, милая? Потерпи, прошу. — испуганно разглядывает тебя отец.
— Дай свою руку. — тихо произносишь в ответ. Шестилетняя, истекающая кровью, пока океаны так же заполнены мертвыми медузами, ты берешь его за ладонь и крепко сдавливаешь, делишься без разрешения своей болью и он принимает.
Смазанным взглядом по выцветшим стенам цвета могильных костей, сбиваясь с траектории, потому что больше невозможно стоять на ногах, так тяжело стоять на ногах и хочется упасть вниз, прибиться искривлённым гвоздем к земле.
Тонкими липкими пальцами, пачкая ширму и одежду медсестры уже по настоящему, пока горло жжет от крика, пачкая по настоящему и врезаясь в горизонт изуродованной холодной звездой, выгнутой и оцарапанной, кажется, ты слышишь его голос или тебе просто кажется?
Может, это твоя галлюцинация?
Может, она?
Резко повернуться, стискивая зубы врезаться окровавленным взглядом а его исцарапанную бледную кожу, скулы, эти волосы, которые снова спутались в мягкие лёгкие ветви осенних ив, врезаться в него взглядом, на секунду забывая о боли, забывая.
— Римус.
Забывая обо всем, кроме него, кроме его тишины, крапивных щек и осенних глаз цвета теплой корицы, забыть, но потом так резко и пронзительно вскрикнуть, пока тебя укладывают на кровать и ребра внутри словно скрошились в яблочный сахар.
Ты слышишь, как тихо он хочет помочь, дрожишь и вцепляешься пальцами в больничную койку, продолжая разливать по выцветще-белому кровавый океан.
— Римус, иди сюда. — дрожащим голосом, пока медсестра отходит к стойке за зельями. — Дай руку.
Прости, Римус.
Ты хочешь помочь и можно только так.
Ты хочешь помочь.
Резко и сильно сдавить его ладонь, пуская импульсами свою дикую океаническую боль, острые рифы, мертвых медуз, колкую крошку, которая застревает между пальцев и жжет, жжет, ждёт, сдирая кожу до крови, отдавая красную боль, пуская по его пальцам стаю красных диких собак.
Прости, я снова коснулась тебя. Ты простишь?
Я думала о тебе, ты знаешь?
Я так часто думала о тебе.
— Хреново..выгл...— прошептать, улыбаясь, из последних сил пытаясь собрать буквы в одно, в несколько предложений, пока внутри лишь боль и пространство становится таким узким. — Забудь...
Стены сходятся острым стержнем и пронзают голову, все ещё посылая болевые импульсы ему под кожу.
Отчаянно цепляясь за него взглядом и рассматриваешь, как тогда, когда он потянул тебя и вы упали, рассматриваешь его лицо, глаза, худые щеки и потрескавшиеся губы, океан из заживающих царапин, словно вы снова там, но теперь тебе так больно.
Все по другому.
Какая-то новая и больная реальность.
Стискиваешь зубы и снова до боли сжимаешь его ладонь, пока медсестра залечивает раны, вправляет ребра и ты стискиваешь зубы, расслаиваясь на бесконечную агонию, продолжаешь смотреть на него, пока боль становится все тише, тише и тише.
Почему, когда он рядом становится лучше? Всегда становится лучше.
Как ты это делаешь, Римус?
Густой и тягучий выдох, прикрыть глаза и отпустить его ладонь, пока боль стремительно заползает в угол, заползает и исчезает, прикрыть глаза, как он тогда, чтобы через секунду раскрыть их [как он тогда].
Выдохнуть и врезаться взглядом в тихую, исцарапанную и теплую осень. Врезаться в него.
Ее взгляд вдруг остался на коже кровавыми следами. В ее глазах разлилось красное море медуз, чьи жала, жвала, жилы цепляют взгляд Римуса.
В его синопсисах кишат страхи. Мучная рыбья чешуя и желе промокших плавников; ультрамариновая боль и бриз из пустых гильз; сломанный маяк китового жира и остывший борт разбитого корабля.
Мачты воткнулись в соленый песок, теперь глубина океана кровоточит.
Чайки, в припадках последнего крика, тонут, сдаваясь в объятия волн. Их выбросит на берег, океан отдает все то, что обглодал.
Она смотрит. И ее голубые глаза на красном теперь превращаются в совершенно ослепляющий алмаз.
Это страшно, но больше красиво.
Это странно, но Римус чувствует, как ей подходит эта боль. Как на ней красива алая кровь. Словно разбитые грозди рябины, словно след от упавшей птицы на снегу.
И она снова кричит.
Римус продолжает смотреть, не зная для чего. Ему больно смотреть, ему больно слушать и чувствовать запах крови. Ее крик возвращает его в ночь полнолуния, когда кость меняет анатомию, когда коже слишком темно в человеческих границах, когда зубы хотят заостриться, а когти изогнуться серпом для жатвы.
Как же ей больно. Она поет об этой боли, срывая голос.
Римус тоже кричит в полную луну, пока его голос сливается с утробным рычанием изнутри в единую симфонию, когда инфернальный клокот заполняет его на изнанке, а вертикальный янтарь бездушного зрачка разрезает ночь ясновидением.
Она цепляется за койку, словно абстрактный художник провел кистью. На белом красное. На белом, которое так ненавидит Римус, красное.
Цепляется и просит дать ей руку.
Мгновение непонимания, а после - пожухлая ухмылка уязвимости.
Он знает, что это просто совпадение. Просто совпадение то, что она здесь. Это совпадение и падение. Но не то падение, от которого сходишь с ума, пока пальцами по шее, нет, не то, от которого холодным по горячему. Это падение полностью пережевывает, а после выплевывает на больничную койку, чтобы она кричала, как новорожденная белокрылая птица, которая впервые вдохнула воздух: он оказался нефтяной порчей, он не был чистым, как ей рассказывали в утробе.
Римус понимает, что все это лишь случайность.
Но зачем так происходит? Она, чье имя он даже не помнит, стала бессмертным образом в его голове. Осталась росчерками крови, красными лужами крика.
Она всегда появляется, когда он ее не ждет. На ней всегда кровь, запах ветра с дождем, ее взгляд всегда так сильно пахнет океаном, и касания между ними неизбежны, даже если Римус возвел в абсолют "не трогай".
Она подчиняет его взглядом, чтобы прикончить.
Сейчас она здесь и он тоже. Будто преследует его, или он поджидает ее в засаде, как хищник.
Сейчас она здесь и он тоже. Поэтому Римус склоняет голову, позволяя болезненной мысли проникнуть и ужалить трезвой правдой.
Если бы меня не было здесь, ты бы попросила другого дать тебе руку?
Он помнит: она любит касаться.
Поэтому ему страшно почувствовать на кончиках ее пальцев чужое тепло. Поэтому ему так не хочется ощутить на ней что-то кроме соленых волн. Если ее запах станет другим, значит... Римус не знает, что тогда. Наверное, просто ничего. Тогда просто ничего. Значит он был прав и от этого легче. Когда мир остается прежним, когда ты продолжаешь прятаться в его скорлупе от всех, кто мог бы что-то изменить, то вдруг становится проще. Не лучше, нет, просто надежнее. Когда ты знаешь, что будет дальше, как бы херово не было. Ты просто знаешь, а это уже кое-что.
Не трогай меня, а я не буду трогать тебя. Не прикасайся и никто больше не упадет, не ударит и не нужны будут эти бесполезные извинения.
Давай просто оставим все, как есть, давай не будем сводить нашу боль в одно целое?
Просто оставайся в крови, как я в бинтах и шрамах.
Ведь ты от своего не откажешься, а я от своего не сбегу.
Не прикасайся ко мне, не трогай меня.
Вот, держи мою руку, забери меня у самого себя.
Ее пальцы холоднее, чем в прошлый раз. Но он снова их чувствует, словно опуская ладонь в ледяную воду умирающего моря. На его пальцах остается песок, что наждачкой повторяет крик, на его руках смешалась ее кровь с дождем.
Она сжимает его руку, будто пытаясь объяснить, как же ей больно. Его рука расслабленна, но после он едва сгибает пальцы, чтобы удержать ее ладонь в своей, будто бы отвечая на ее безмолвный спазм "я понимаю".
Она сжимает его ладонь. Они в крови, разрисовались ее падением. Она так сжимает его ладонь, как руки матери, должно быть, сжимали волчью шкуру, пока чудовище выгрызало терпкую жилу жизни.
Римус судорожно вдыхает, в горле свертывается комок, в носу пощипывает, он поднимает голову, поднимает взгляд к потолку.
Как же это несправедливо. Почему все в крови.
Он думает о доме, который навсегда пропах убийством. Он ненавидит этот дом, эти стены с брызгами, эти паркетные доски, внутри которых остались молекулы.
Он никогда не представлял, как это было.
Никогда не думал, какого было маме, пока эта девчонка, котоаря его ударила, которая его коснулась, не сжала его руку с такой силой, что его пронзило зарядом красного цвета.
Он всегда думал о себе. Как ему паршиво, как он ненавидит себя, как ненавидит этот дом и злость в себе, от которой нигде не скрыться.
Но только сейчас он сумел вообразить о том, что ощущаешь, когда тебя проглатывает безмерная пасть чудовища.
Она надеялась, что Римус опомнится? Должно быть она думала, что любовь имеет значение для проклятья, должно быть она надеялась, что особенная. Но она всего лишь маггл, всего лишь агент по недвижимости, всего лишь корм для чудовища.
Отвратительно.
Ему мерзко от самого себя. И эта злость высушивает слезы, которые так и не скатились с мокрых ресниц.
Ненавистно быть самим собой.
Но она говорит, и Римус сразу перегрызает горло мыслям, что воют в его голове, чтобы они затихли, чтобы слушать только ее голос.
Шутит.
Или нет?
Он плохо понимает, что это значит. Поэтому едва хмурится, отводя взгляд.
Должно быть, это правда.
Хреново выглядит.
Римус вздыхает. Он знает. Конечно, знает это. И ему бы хотелось сказать, что она выглядит красиво. Даже сейчас, когда ей так больно, когда она в красном, пусть и не платье. Она красива любой. Когда бьет его, когда падает с ним, когда кормит кровью стерильные наволочки.
Он бы сказал это ей, но это неловко, это неуместно.
Он молчит, пока ей вправляют ребро.
Он бы и дальше молчал, но медсестра уходит и ему тоже нужно уйти или что-то сказать. Если хочешь оставаться с людьми, то нужно уметь разговаривать.
Отпускает его ладонь. Снова пусто. На коже лишь осталась кровь, ее запах, ее боль.
Римус ловит себя на мысли, что как бы это страшно не было, но почему-то ему это даже нравится. Потому что они близко. Эта мысль его пугает. Так может думать только чудовище.
Зачем я тебе?
- Ты умеешь эффектно появляться, - это не насмешка, не укол, это просто факт.
Отредактировано Remus Lupin (2025-10-10 16:36:28)
И что же прикажешь мне делать?
Что мне делать, когда все, о чем я думаю — это ты. Даже сейчас, пуская из губ невыносимую боль, слепленную в адский крик, я думаю о том, что ты почти не кричишь, но тебе это и не нужно. Ты всегда так громко молчишь, ты молчишь и твое молчание разъедает голову, пускает невыносимые импульсы, когда все, что хочется - только трогать тебя. Только тебя и больше никого, никого не нужно.
Что же ты сделал со мной, Римус? Это плата за мой эгоизм, вот она, расплата?
Ты загнал меня в ловушку, ты снова и снова загоняешь меня в ловушку и мы снова и снова падает в ворох болезненной, тихой осени, в ворох желтых листьев, которые не хотели падать, но их содрали.
Они не хотели, но я снова так сильно хочу упасть, хочу почувствовать, как твои пальцы мягко срывают меня с траектории, утягивая на россыпь листьевых, оранжевых звезд.
Я бы падала так вечно, падала вместе с тобой, чтобы потом просто увидеть твое лицо, эти прикрытые глаза и худые скулы, россыпь веснушек по бледной коже, которые соединились в рваные, теплые созвездия — я бы сосчитала их все и, кажется, что на твоем лице мягкое созвездие моей погибели, моей громкой и горячей погибели, оно всегда будет там.
Не трогать.
Нельзя дотронуться, нельзя почувствовать твое тепло, нельзя позвать.
Молчи, Харви, вот тебе твоя персональная пытка, молчи, громкая Харви. Больше нельзя. Он не разрешает.
Не разрешает холодными пальцами по шее, не разрешает пальцам в спутанные мягкие волосы, не разрешает мягко по нити шрама, не разрешает по скулам и по потрескавшимся губам, не разрешает.
Кончики пальцев ноют и сами просят его тепло, кончики пальцев, покрытые изморозью океана, кровью разорванных медуз, кончики пальцев, которые снова хотят его, губы, которые хотят его, глаза, голубые глаза с красными пятнами крови на радужке, которые теперь всегда хотят его.
Что же мне делать, Римус?
Ты придумал самую изощренную на свете пытку. Что же мне делать?
Ты согрел меня и потом оттолкнул в воду.
Ты ушел от моего океана так далеко, ты бежал от моего океана изо всех сил, прорезая сорванным дыханием территорию изломанного леса.
Твой теплый лес накрыло шумом осеннего, холодного дождя. Листья почернели, ветки стали пустыми и острыми так же, как и уголки оцарапанных губ, покрываясь багрово черной коркой высохшей крови.
Твой лес дышит так обезображенно и одиноко.
Твоему лесу так сильно нужна я, но ты меня не подпускаешь.
И я принимаю это.
Я пообещала никогда больше, никогда так с тобой. Я больше не раню тебя, я больше не буду эгоистичной, я больше не буду, потому что ты пустил по мне тепло, потому что ты растопил меня и превратил в мягкий штиль, потому что с тобой всегда так.
Я вижу тебя второй раз и с тобой всегда так.
И я рвано выдыхаю, замирая на минуту, врезаясь в тебя израненными голубыми глазами, пока резко выключается боль.
Ты выключаешь мою боль, но она снова возвращается, пока меня пытаются прибить к кровати и я громко кричу — ребра внутри смещаются и стонут, царапая друг друга бледными яблоневыми ветками, раздробленным сахаром.
Я хочу тебя.
Мои пальцы снова хотят ощутить тебя.
Сквозь эту невозможную боль, сквозь изломанную и кровоточащую гавань я иду к тебе, спотыкаясь и падая о кристаллы агонии, раздирая ладони, я хочу тебя почувствовать.
Пусть даже так. Пусть даже, когда я такая слабая, а я ненавижу, когда кто-то видит меня такой слабой, но тебе почему-то можно. Тебе можно, так что смотри. Смотри на меня, Римус и не отводи глаз.
Помоги мне, Римус. Прошу тебя, помоги мне. Я хочу снова ощутить. Я хочу.
Криком в изломанную подкорку, пальцами, которые впиваются в твою ладонь, вмешивая в каждую клетку мою кровь, вмешивая в тебя часть меня, умирающую часть меня, которая так же высохнет и сотрется, как любая кровь с твоего тела, с твоего тихого лета, щек, которые нагреваются в лучах солнца, пальцев на учебниках.
Ты теперь будешь носить с собой часть меня, часть моей красной океанической души, она всегда останется с тобой, проникая сквозь тонкую кожу, вымоется, но останется навсегда с тобой.
Кажется, что так и долго быть, кажется, что иначе невозможно. Ты сбил меня с осеннего неба, ты забрал меня, забрал меня у себя, забрал, придавливая пальцами к холодной осенней земле.
Ты забрал меня, но не полностью.
Заберешь ли больше?
Больше меня, больше моей боли и крови, забирай, Римус.
Тихий мальчик теплых, осенних деревьев, тихий мальчик молчаливых оранжевых птиц, забирай.
Я больше не заставляю тебя, я не заставляю тебя касаться. Я лишь прошу тебя.
Так мягко, как только могу, когда хочется быть резче и хочется злобно закричать, когда хочется заставить, но я лишь прошу тебя, понимая, что могу только это.
И ты соглашаешься. Ты мог бы уйти, мог запереться снова в своей тишине, но ты остаешься. И ты вкладываешь свою ладонь в мою.
Прости меня, Римус. Прости за все это.
Я пускаю по твоей коже свою боль, я сдавливаю так сильно, как только могу, прости. И ты забираешь ее, забираешь часть моей немыслимой агонии, пока я пускаю красно-голубых собак по кромке твоей теплой кожи, я спускаю их и они кусают за пальцы, прогрызают кости.
Хотел ли ты этого? Я не знаю.
Хотел ли ты этого от девочки, которую видишь во второй раз, именно во второй раз по настоящему.
Пытаюсь пошутить. Такая тупая шутка и я вру. Я невыносимо и горьку вру. Ты красивый. Ты невозможно красивый с исцарапанным бледным лицом, худыми скулами и губами, ты такой красивый и я рвано выдыхаю, пока ты впитываешь мою боль, я рвано выдыхаю и не могу не смотреть на тебя.
Словно бы ты снова прибил меня к холодной осенней земле и навис сверху, но теперь дальше. Но я все еще чувствую тебя. Я чувствую.
Боль оступает, но твоя рука все еще в моей и я ослабляю пальцы. Может быть, я скажу что-то ужасное, то, что сведет тебя с ума и не нужно.
Может быть, не нужно, но все так же, как тогда и я не могу подавить в себе внезапное желание.
Сквозь прикрытые глаза и исцарапанные губы, сквозь остывающую боль, я должна сказать тебе. Я соврала.
— Я соврала. Ты очень красивый. — произношу правду и боюсь раскрыть глаза, произношу, зная, что ты услышишь каждое слово. Уже услышал.
Раскрываю глаза и снова смотрю на тебя, успокоившейся морской радужкой, с которой очень скоро смоется и исчезнет красная кровь. Я не видела твое лицо, когда произнесла это. Я не знаю, как ты отреагировал, не знаю и может так правильней.
Ты шутишь и я смеюсь в ответ. Слабо и хрипло, пуская по океану колючую рябь.
Больше не болит. Снова не болит.
Снова не болит и ты рядом.
Говорит, что соврала.
И странное чувство страха стреляет не в сердце, а в голову жаром. Странным разочарованием, от которого становится неуютно, от которого хочется бежать, но оно быстрее и всегда догоняет. Это неуютное чувство, такое подростковое, когда в голове ты придумываешь то, чего нет, но веришь в это так сильно, что оно тебя разрушает. Так бывает, когда ты в себе не уверен. Когда что угодно может ранить тебя, но ты ни к чему не приближался, а потому оставался в безопасности.
Она солгала.
Не успевает ее дослушать, но в голове уже ползают давящие мысли.
О чем?
Обо всем.
О прикосновениях, о падении, о нем. Но она ничего не говорила. Она солгала, но это была не она, а его собственные ожидания. Сам себя обманул, запутался и укусил собственный хвост.
Все это ничего не значит. Как он мог подумать, что это вообще может быть чем-то большим, чем просто удар, будто ей было скучно, а он, как сигарета, сгладил ее пустоту, но ненадолго. Теперь он не нужен, он это итак знал, он хотел этого признания, чтобы больше не страдать.
А вот теперь оно тут, а ему теперь так паршиво.
Будто бы он тоже себе солгал.
Ведь на самом деле ему не хочется, чтобы это было всего лишь просто так.
Он ведь держит ее за руку, пока ей больно. Когда ему больно, никто не держит его руку, потому что его пальцы - когти, потому что Римуса там не остается, он растворяется, как снежинка на языке. Его никто не будет держать за руку, потому что тогда он сожрет.
Да, он бы съел тебя, потому что тогда для него ничего не имеет значение, кроме голода. Если чудовище - это проклятье Римуса, то проклятье чудовища - голод. Может быть оно также страдает, также судорожно ненавидит себя, поэтому съедает свидетелей своей агонии. Ищет и съедает их.
Красивый.
Что?
Римус замирает. И смотрит на нее, но она уже не смотрит. Ее веки прикрыты и так даже проще. Он смотрит и никак не может поверить, ему проще принять то, что она солгала ему обо всем, кроме этого.
Пусть заберет свои слова назад, позволяя ему жалко оплакивать размазанные по земле ожидания.
Какая же эта слабая, какая же эта смешная юность. Пунцовая, сиюминутная, соленая от слез и пота, горькая от разрушенных надежд и сладкая от чувств, которые так безжалостно вычисляют слабости.
Ее так легко сломать, как ломают крылья птенцы.
Я красивый.
Эти мысли никогда не жили в его голове.
Ты красивый.
Эи слова никогда не были адресованы ему.
Он изредка видел себя в отражении, понимая, что этот изувеченный силуэт просто хочет скрыться от чужих глаз. Красивое не скрывается. Он, как коряга в центре леса, куда никто не дойдет, как больное животное, укрывшееся под слоем грязи в ожидании смерти. Он не больше. Он может даже меньше. Эмбрион собственной ненависти. Такое не может быть красивым.
Римус рад, что ее глаза закрыты. Ему повезло спрятаться за ее веками от невыносимой правды. Внутри бьются стекла, выгорают леса, сходят поезда с рельсов. Внутри катастрофа, которая лишает его чувств.
Она так просто отключила его предохранители. Осталось только смущение.
Римус отворачивается. Отводит взгляд в сторону, потому что, как бы ему не хотелось смотреть на ее лицо, он не может. Это выше него самого, выше, чем она летает. Он знает какого это, он видела, какого это падать, если небо утянуло в объятия. Он весь будет в крови, ему будут вправлять ребро, но никто не будет сжимать руку, потому что его пальцы - когти.
Он смотрел, как медсестра возвращается со склянкой. Смотрел и ждал, что она вновь посмотрит на него. Своими голубыми глазами, а внутри будет гильотина, которая с такой злой насмешкой обезглавит все то, что она сказала ранее. Она обнажит правду о том, что не лгала. И ей будет смешно, ему - больно. Тогда его мир останется в равновесии: убеждения целы, ожидания - не оправданы.
Он смотрит на медсестру, и она - спасательный круг, который ему подкинула случайность, видя, как исхудавший волк устал бороться с целым океаном. Океан ее глаз. Он бы не справился. Не сейчас.
Это так жестоко. И он ведь даже не знает ее имени.
Это так жестоко и ему нечем бить эту карту. Нечем и незачем. Римус не дает сдачи, потому что так начинается бой. Если он сделает свой шаг в попытке защититься, она просто ударит его поддых. Но в этот раз они не упадут в золото листьев, она не обнимает его холодными пальцами. Все будет иначе: она останется, а он уйдет. Вот и вся блядская лирика.
Если бы не медсестра, Римусу пришлось бы что-то сказать. Но вот она тут спаивает такие знакомые зелья.
Римус смотрит куда-то сквозь них, надеясь, что этот раунд ему удалось пасовать.
Возвращает взгляд. Ему стыдно от ее слова, ему злобно от собственных мыслей. Она была права: он - дурак.
Логика так отчаянно просит прислушаться к тому, что он понимает лучше всего: к правде. Внутри него загнанный волк не хочет есть этот сладкий кусок. Не хочет снова откусывать яблоко, чтобы по морде стекало то, о чем он так мечтает, то, чего он боится: признание, что его видят, что его не бояться и не хотят оттолкнуть.
Оттолкнуть, как и ударить, - тоже прикосновение.
Но она ведь не хочет этого? Он чувствует. Но ему так плохо, что поверить - вскрытое горло.
Медсестру зовут, и она уходит.
Легкая паника. В ладони пустота крови, в глазах просьба о помощи, он забыл, что нужно дышать и ему все хуже.
Зачем она это сказала? Как она может так просто говорить такое?
Для него - это не просто слова. Это что-то, чего он никогда не ожидал. Как капкан на лапе, когда зверь тихо идет по лесу.
Она поймала его. Это жестоко, это неоспоримо. Он истекает, как кровью, необъяснимым чувством. Это чувство соединяется в его голове созвездием имени, которого он не знает.
- Это второй раз, - голос охрип, потому что слова на языке выжигает ее правда, - ты в крови. Тебе нравится квиддич или падать?
Слова ни о чем. С ним такого не бывает. Но между уйти и "ни о чем" он выбирает второе. Просто, чтобы остаться.
Выдыхаешь и пытаешься сосредоточиться, пока в ладони все еще его тепло, его тепло, но оно так быстро уходит, растворяясь в пустоте больничных коридоров, коек, бледных окон и пустоты.
Собираешь ладонь в кулак, зажимая пальцами то последнее, что осталось, чтобы его тепло не уходило и еще немного побыло с тобой, прежде чем окончательно раствориться и исчезнуть.
Его тепло.
Ты все еще чувствуешь, но становится так горько, пока ладонь все холоднее и твоя детская уловка не сработала.
Все еще лежишь с закрытыми глазами, пока лицо в крови покрывается невидимой ледяной коркой. Снова замерзают океаны.
Тебе не стыдно, что ты испачкала его ладонь в крови, совсем не стыдно и ты хочешь хотя бы так остаться с ним, какой-то частью, чем-то, что будет тобой, но ты не почувствуешь, не почувствуешь, потому что нельзя.
Раскрыть глаза и найти его в комнате задавленных бледных окон, найти этого теплого мальчика цвета осенней рябины с каплями твоей крови на гроздях, найти его, пока внутри поселяется колкий страх, что вдруг он ушел, ушел после того, что ты сказала, ушел и спрятался в пелене белых ширм, вдруг ушел...
Рвано выдыхаешь и сталкиваешься с ним своими океанами покрасневших глаз, сталкиваешься и не отпускаешь. Хотя бы взглядом. Хотя бы так.
Тупая идиотка. Почему так? Почему так быстро?
Тебя уронили, как слабую, полупрозрачную игрушку и ты влюбилась. Ты влюбилась в него и пора бы уже признать это, пока осознание внутри разгорается пожарами, но не такими, как раньше, не пожарами, которые причиняют боль, разве что другую.
Пожарами, которые загораются на морских рифах теплым касанием. Пожарами по имени Римус.
Так глупо, так эгоистично, но ты забираешь его часть себе, ту невесомую часть, которую он отдал, отдал через тепло в пальцах, ты забираешь его и оставляешь внутри себя, пока океан колышется тихими волнами с отблеском его теплого, оранжевого огня. Ты забираешь, потому что так можешь. Потому что хочешь. И тебе хотелось бы видеть его лицо тогда, в тот самый момент, когда ты произнесла, что он красивый, тебе бы видеть его, чтобы понять, но в тот момент перед глазами была лишь смазанная темнота.
И это был твой выбор, но ты давишься от неопределенности, которая вдруг схватывает тебя за горло жесткими пальцами, мешая дышать, перекрывая доступ к сдавленному больничному кислороду.
Ты отчаянно хотела бы увидеть его лицо тогда, но уже не можешь. И ты ведь сама испугалась. Поэтому не смотрела, ты испугалась, что снова упадешь, хотя никогда не боялась падения. Но это разрушение было бы намного больнее.
Пусть так. Хорошо. Не видела, значит есть хоть малейший шанс, что нравишься, нравишься.
Отдай мне его, Римус. Не забирай. Не сейчас. Не сейчас, когда я такая израненная и слабая.
Если все так, то пусть я узнаю об этом позже, пусть позже, когда хоть немного затянутся раны.
Пожалей меня, Римус. Не давай ответ сейчас, ничего не говори. Ты же так сильно любишь молчать. Не говори ничего об этом.
Ты красивый. И это чистая правда. Ты красивый и даже не представляешь насколько. Взъерошенные волосы напоминают мне долгий сон до обеда, когда ничего не нужно, не нужно бежать и сражаться, не нужно делать ничего и можно просто забыться в бесцветном ворохе одеял, красивый, как теплое прикосновение пальцами к лицу, как дикая влюбленность на выдохе, долгий поцелуй под одеялом, пока воздух скручивается горячими спиралями в горле и нечем дышать, красивый, как солнце, которое заливает океаны глаз, душу, пальцы и ты счастливо дышишь, смеешься в золотистой кромке света, трогая теплые нити холодными пальцами, ты красивый, как вести по холодному окну и выводить немыслимые узоры, а потом столкнуться с ладонью и сплестись пальцами так крепко, целовать так сильно, целовать, отражаясь смазанными силуэтами в снежном окне, отдавать свой воздух в приступе счастья, задыхаться и биться, биться снежной птицей и быть.
Красивый, как снежные ангелы с отлетевшими нимбами, когда так все несовершенно и ты смеешься и падаешь в снег, пока океаны так быстро замерзают и поющие птицы опускаются на бриллиантовую кромку льда, как ладонь, которая пускает импульсы в ответ на боль, давая понять, что рядом, рядом, когда так сильно нужен, красивый, как быстрый и жаркий поцелуй во всполохе ночи, чтобы не кричала, чтобы заглушить боль и проглотить без остатка весь дикий и разорванный крик, проглотить и забрать себе, призывая к молчанию, молчанию моей души рядом с твоей, когда они соприкасаются кружевными кромками и падает вниз столовый сервиз, пока пряный ветер влетает в окно и сбивает с цели.
Ты сбил меня с цели Римус, вырывая концентрацию из бледного сахарного черепа, ты сбил меня, пока я пыталась летать и метла плачет в глубине больничного коридора, залитая кровью, ты сбил меня, Римус, а я даже не видела, как ты отреагировал на мои слова.
Медик уходит и повисает тишина. Тишина, которую ты так невыносимо любишь и я втягиваю нижнюю губу по привычке, впитывая соленую кровь, смотрю на тебя и не могу пошевелиться.
Словно если сделаю слишком резкое движение, ты уйдешь, убежишь от меня и растворишься в белизне больничного крыла. Ты ведь не сбежишь, верно. До сих пор не сбежал. Значит останешься.
Улыбаюсь, когда ты спрашиваешь про квиддич, но не мне не хочется говорить, что случилось. Тебе не нужно знать. И не потому, что я проиграла, а просто потому что я не привыкла жаловаться.
— Ветер был слишком сильным. — просто не выношу ложь. От нее всегда ком подкатывает к горлу и начинает тошнить. — Я подралась и пропустила атакующее. Такого раньше никогда не было.
Болезненно улыбаюсь в ответ. Совсем не жалоба, а просто..просто то, что произошло.
Я говорю правду. Ты не подумаешь, что я слабая. Просто примешь как факт и я почему-то так сильно уверена в этом.
— Давно ты здесь? — спрашивать о том, как ты сюда попал совсем не хочется. Если нужно будет расскажешь сам.
Возвращается медсестра и говорит, что я должна еще какое-то время побыть здесь, но нужно переодеться и умыться. Рядом с кроватью зависает емкость с чистой водой, плавает, как тихая металлическая рыбина. На слове "переодеться" она бросает серьезный взгляд на тебя и кажется, что ты краснеешь, хотя твоя кожа все еще такая бледная, усыпанная шрамами и красивыми веснушками.
Я тихо смеюсь. Просто не могу удержаться.
— Хорошо. Дай мне пару минут, договорились?
Тихо выдыхаю, пока из-за облаков показывается ноябрьское солнце, заползает в окно, словно закончились самые долгие дожди.
Солнечные нити мягко оплетают волосы.
Стягиваю с себя форму ослабевшими пальцами, которая сейчас кажется такой тяжелой, медленно стаскиваю следом окровавленную кофту и на секунду замираю, пока на солнечные лучи тихо переливаются на бледной коже.
Так тихо.
Я знаю, что ты здесь и прячешься за ширмой, знаю и это так странно замирать в нескольких шагах от тебя, замирать в попытках почувствовать.
Снова слабо выдыхаю и надеваю белоснежную кофту. Ненавижу этот цвет. Вытягиваю их под ткани светлые волосы, с кончиками в крови. Разворачиваюсь к воде и опускаю туда пальцы. Кровь расплывается на прозрачной глубине. Смывать все смысла нет, да и все равно. Я никогда не залечивала до конца раны и не вымывала до конца кровь.
— Можешь вернуться. — тихим отзвуком от больничных ребер бледного потолка, тихим отзвуком позвать тебя назад.
Пожалуйста, вернись.
Все еще думает о ее смехе.
Он слышал смех вокруг, когда попал в Хогвартс. Это как особый вид человеческого общения. Намного больше, чем слова. Это эмоции. Смеешься либо с кем-то, либо над кем-то. Это Римус понял позднее. Когда мародеры травили слизеринца. Маленький прячущийся змееныш, которого кусали звери. Римус его не трогал, это было бы лицемерием.
Он слышал смех, но теперь этот смех для него и только для него. Он не умеет шутить, но ей смешно. И это тот смех, от которого тепло, который лечит его изнутри. Смех, как весна с цветущей яблоней. Белые лепестки подхватывает ветер, так она пальцами перебирает волосы.
Она смеялась - в этом звуке ломается ночь. Воздух нежно дрожит, как если бы мир снова позволил дышать.
Смех бежит по ее губам, как свет по воде, и хочется остаться в этом мгновении вечно тонущим.
Римус не смеялся, а просто слушал, как ее голос отчищает от злых примесей нашатырного спирта этот маленький белый мир.
Когда она отвечает, он удивляется, потому что не ждал ее слов.
Но она отвечает. И они говорят. Это красиво. Это просто. Когда говоришь и не бесцветное "мне пора", "нет времени", "не трогай меня". Все это не разговор, а фразы, которые он оставляет вместо своего присутствия. А сейчас он здесь, она тоже. И они говорят.
Говорят, будто бы знают друг друга, будто бы им есть о чем.
Диалог между ними - не натянутая тетива, если кто-то отпустит, стрела не вонзится в тело.
Она улыбается ему после. И он понимает, что в ее случае боль - это не слабость.
Боль - прикосновение, к которому она привыкла, которое ее не пугает.
Ее следующий вопрос заставляет ощутить легкий холод. Это испуг. Будто она знает "почему", поэтому спрашивает "давно ли". Этот холод остается в животе, как прожорливый паразит: он ест его тепло.
Он лишь единожды вдыхает глубже, выдавая нервозность, она зябкой болезнью разъедает самообладание. На коже мурашки, будто бы вздыбилась шерсть. Будь он полностью зверем, пригнулся бы к земле, оскалив в зубах желание скрыться.
- Нет, - три буквы сложились в опасное отрицание. И даже этого много. Он не хотел говорить.
И тут же поднимает голову к медсестре. Она смотрит на них, словно они не "два", а будто "одно". Эта мысль вызывает мандраж. Это экзекуция над его изломанными смыслами, которые он видит сквозь реальность.
Он наблюдал эту медсестру столько раз, но совершенно ее не знает. Его лечит и о нем знает правду лишь мадам Помфри. Ее одежды красные, а сверху белый фартук и чепчик. Но он отличит ее и без этих атрибутов.
Он не совсем понимает, отчего все застыли, будто что-то от него ожидая. Римус неуютно повел плечами, чуть склоняя голову, смотря исподлобья. Пока ощутимо не обомлел от осознания. Он смотрел на нее, а она будто бы смущалась; от этого сперло дыхание, и он тут же шагнул назад. Тело само отстранилось, словно бы по привычке.
Уходить - это самое простое для него, ведь так?
Он думает об это, и снова отходит, чтобы сесть за белой ширмой. Смотрит перед собой, не различая белых простыней, не видя коек, абсолютно ослеп, ужаленный пониманием.
Даже в мыслях он не может озвучить. Ему казалось, что так он сам пробирается под ее одежду, касается ее кожи, пока она не закричит "чудовище!". Она должна закричать. Он уже слышал ее крик. Если он позволит себе, все повторится. Крик под шум прибоя. Кровь на ее белой коже. Боль в ее голубых глазах.
Она слишком красива для его когтей. Она слишком легкая, какая же она легкая, как перо из крыла мертвой птицы.
Взгляд в пол, пока солнце не заставило проснуться его от пасмурного анабиоза.
Римус медленно, словно делает что-то запретное, поднимает взгляд. Между ними белая ширма, такая ослепительная, такая настоящая, но он ее совсем не ощущает. И его бросает в жар, словно солнце - это его новое полнолуние. Но нет.
Это она.
Это она его полнолуние. Та, что будоражит кровь.
Он поднимает взгляд, словно приоткрывая завесу между ними. Как жарко. В госпитале всегда так было?
Между ними белый чистый лист, на котором солнце рисует ее силуэт. Римус в отчаянии, словно обезвожен фантазиями, приоткрывает губы, медленно выдыхая амфетамин головокружения. Такая тонкая грань между бестелесным наслаждением и плотским удовольствием. Пальцы немеют от желания протянуть руку. Его пальцы в крови. Ее крови. Она здесь, и сейчас она ближе, чем в момент, когда обнимала его шею. Сейчас они настолько рядом, что воздуху не остается места между ними, несмотря на то, что их разделяет ширма.
Он смотрит, пусть и нельзя. Ее невесомый силуэт удерживает взгляд Римуса, как стекло удерживает пламя. Она где-то там, внутри слепящего света, в котором ему нет места. Она выдыхает и одежда соскальзывает с ее тела, Римус чувствует это, как кровь чувствует сердце - близко.
Он не прикасается, не дышит громко, чтобы не разрушить ту тонкую нить, на которой держится его невозможность. Он вдруг оказался в плену, когда стоишь в шаге от света и горишь.
Из ее движений и дыхания соткана тишина.
Дрожь отзывается в сердце, а биение закладывает уши, словно он прислонил к себе морскую раковину, а она утомленным желанием поет его сердцебиение. Оно изменяется так стремительно, что Римус понимает: он оглушен. Ему не спастись. На его ладонях, как мед, тает ее морская кровь.
И это сводит его с ума.
Он никогда не терялся в образах, которые влажными языком касались его желания так остро, так интимно. Зрачки расширяются, растопленные невозможным притяжением.
Там, за гранью солнца, она. Движение плеч, дыхание - почти видение. Это так сильно опьяняет, что он бы не смог изъясняться трезво.
Он знает: смотреть нельзя, но он смотрит. Взгляд идет по ее образу, как огонь по сухой траве. Римус не видит ее лица - и от этого видит все. Тишина между ними дрожит - знает о его мыслях.
Он не дотрагивается, не шевелится, просто смотрит, пока сердце делает шаг, совершать который нельзя.
Сердце стучит в ребра так отчаянно, размазываясь на изнанке приторным воспалением. В груди метаморфозы, которые не возможно повернуть вспять. В каждом оглушительном ударе спрятано слово, которое Римус не решится назвать.
За окном дышит суета, словно огромная собака под дождем. Мысли рвутся слишком громко; в Римусе страх: мгновение спустя солнце закроет туча и все сотрет.
Не просто желание, а израненная образом нега током под кожей, пульсом в висках. Римус заглядывает в свое сердце: там хаос, рождающий новые звезды.
Его сердце стучит, как усталый неон в ночном клубе. Ее кровь пахнет железом и свободой.
На мгновение он представляет, как они могла бы сидеть на перилах, свесив ноги в пустоту. Она бы рисовала маркером сердце на его ладонью, рисовала бы маркером, а не кровью. Они бы слушали музыку: чужая песня, которая звучала бы как их собственная.
А после он бы проснулся.
Римус вдыхает. Внутри что-то изменилось, но он не понял как.
В груди так тесно, сердце болит, словно после драки. Сердце в синяках от ударов. И чувствам плевать - готов ли он.
Ее голос. В этой немой тишине кажется таким же ярким, как мурашки на коже.
Римус сжимает кулак и прикусывает костяшки, с силой жмурясь. Он не может вернуться, не сейчас, когда теплая нега коснулась его живота.
Он кусает себя, как волк, сошедший с ума от одиночества. Кусает, чтобы прийти в себя. Но его слюна отравлена желанием. И теперь он заражен дважды.
Что она с ним натворила?
Он будто касался ее, это будто он сам снимал ее одежду, снимал пятна крови, чтобы оставить шелковую наготу.
Перед глазами плывет силуэт. И от этого миража он стал зависим.
Римус выдыхает и никак не может решиться вернуться. Будто бы она все знает. И это пугает больше, чем если бы она вдруг показала на него пальцем и сказала "оборотень". Его пугает, что его мысли превратились в слова и прошептали ей на ухо всю правду.
Минута. Или две. Римус потерял счет времени и, чем дольше он прячется, тем больше себя выдает. Эта правда, словно потроха сквозь вскрытое брюхо.
Римус выдыхает и выглядывает из-за ширмы и видит: росчерки крови, как перья птицы, на ее волосах, на ее футболке; линии полупрозрачной крови на ее лице, словно боль смешалась со слезами.
Она красива. Он бы об этом ей сказал, но она и сама знает.
Поэтому он молчит. Не знает, что сказать. Не знает, а надо ли. Сейчас ему кажется, что любой звук его голоса выдаст все то, о чем он молчит.
Отредактировано Remus Lupin (2025-10-11 04:32:05)
Солнце вышло так быстро, спуская золотистые лучи в вашу с ним тишину, теперь в вашу.
Ты не пыталась разбить ее и выключить, сломить, не пыталась сделать ничего.
Тебе просто вдруг захотелось, чтобы она стала не только его, но и ваша и ты мягко выдыхаешь, подцепляя тонкими пальцами футболку.
Солнце согревает тебя, словно хрупкую изморозь на подоконнике, но недостаточно, не так как он.
Снимаешь с себя форму, мягко откладывая в сторону, снимаешь кофту и на секунду замираешь, вслушиваясь.
Почему тебе кажется, почему так отчетливо кажется?...
Сердце бьется быстрее, набирая скорость, словно хочет врезаться в колючий звездный небосвод.
Ты чувствуешь его, не можешь объяснить почему, но чувствуешь теплый взгляд Римуса на тебе, хотя он спрятался за ширмой, которой так бессмысленно пытается отгородить вас, спрятаться, как и раньше, но ты чувствуешь его.
Кровь разгорается под кожей и щеки становятся краснее, пока румянец теряется за не смытой кровью.
Стискиваешь пальцы и прикусываешь нижнюю губу, замедляя мгновение, которое теплым медом растекается по плечам, блестит в лучах ноябрьского солнца.
Тебе хочется, так невыносимо хочется быть ближе к нему, но пока нельзя, не нужно.
Он не хочет, а ты так сильно боишься его напугать, боишься, что он уйдет и оставит твои океаны наедине с черным солнцем и кровавыми штормами, оставит тебя и ты будешь громко кричать, пуская черных птиц в небеса из оцарапанной гортани, будешь кричать, потому что его не будет.
Но сейчас он здесь, он здесь и твое сердце бьется так быстро. Ты смотришь на ширму, пока белый свет выжигает голубую радужку смотришь на нее и представляешь там его, его исцарапанную кожу и скулы, его губы, в которых смешался теплый воздух, представляешь его. Не можешь не смотреть.
Даже сейчас, пока вас разделяет накрахмаленная перегородка, ты так сильно хочешь видеть его.
Чертова ширма.
Кожа покрывается мурашками и ты прикрываешь глаза.
Тебе бы хотелось сейчас, так сильно бы хотелось почувствовать его теплые пальцы на своей бледной коже, почувствовать его на шее и плечах, на ключицах и ребрах, животе, ощутить сердце каждое прикосновение и тебя бросает в жар от таких мыслей.
Пальцы начинают дрожать, перед глазами пелена, белая пелена с примесью солнечного света, котора продолжает жечь глаза.
Его губы, такие сухие губы касаются твоей щеки, раскрываются, выпуская теплое дыхание, касаются уголков глаз, уха, шеи.
Ты буквально чувствуешь его рядом и это сводит с ума, продолжаешь задыхаться, пока кожу пронзает теплым желанием, которое скручивается в теплый солнечный комок, вырастает из груди и живота всполохом золотистых морских цветов, расплетает теплыми листами на морской глади.
Что же ты творишь, Римус? Как же ты это делаешь?
Ты не рядом, не здесь, не у моего плеча, но я чувствую тебя, чувствую так невыносимо сильно, чувствую.
Горячо выдыхаешь и раскрываешь глаза, пытаешься успокоиться и сосредоточиться, но не выходит.
Никак не выходит, пока ты все еще чувствуешь на себе его взгляд росчерками теплого света, золотистых нитей, невыносимо горячих поцелуев.
Дыши.
Он здесь, но он далеко.
Ты не должна.
Не должна ничего делать, не должна.
Ты не хочешь напугать или расстроить его.
Тебе нельзя. Ты не хочешь потерять его, потерять...ни за что не потеряешь.
Дыши.
Вода смывает кровь с раскрасневшегося лица, смывает остатки изуродованного полета и боли и ты снова выдыхаешь, поворачиваешься и зовешь его.
Но он молчит и не идет.
Не идет.
Секунды тянутся в бесконечность, извиваются ядовитыми змеями и комната наполняется черной пустотой, заливает потолок и твое сердце, которое забилось еще сильнее, пропуская волны паники и горя.
Так быстро.
Так сильно.
Серцебиение сменяется на кроваво-красное и ты пускаешь рябь по штормовое воде.
Он не идет.
Не идет. Он не идет к тебе.
Что-то случилось?
Губы сами беззвучно складываются в его имя, имя теплых глаз и золотистых осенних веснушек.
Ты больше не чувствуешь его. Не чувствуешь ничего и страх внезапным и черным всполохом душит за горло, передавливая вены и вытягивая кислород, невыносимый страх, что что-то случилось.
Почему он не идет?
Почему ты не идешь, Римус?
Что я сделала не так? Что я..?!
Не замечаешь, как быстро встаешь с кровати, пока голову прошибает вязкая пустота и страх, страх расползается по израненой коже, коже морских красных разводов, делаешь два шага и только потом чувствуешь боль в ноге.
Пустота комнаты так сильно душит, пустота прорезает серпом голову.
— Римус!
Цепляешься дрожащими пальцами за скользкий воздух, пока волосы подлетают вверх и ты падаешь, чувствуя прилив невыносимой ожившей боли, боли, которая начинает тебя так быстро пожирать, вгрызаясь в кости рядом черных зубов, падаешь, как самая слабая, невыносимо слабая птица и тебе было бы стыдно, так стыдно за свою беспомощность, но только не теперь, только не с ним.
С ним все по другому.
Секунда жжется у головы черным звездным остовом.
Он подхватывает тебя так быстро, так быстро, словно ты легче самого легкого осеннего ветра, легче всего на свете.
Пространство между вами замораживается, замерзает, останавливая секунды в морском вихре, твоем вихре и ты цепляешься за время холодными пальцами, пока внутри бьется страх, страх за то, что ты сделала что-то не так, страх, что он превратится в вихрь слепящего солнца, выжжет и уйдет.
Уйдет. Тебя не долечили и ты должна разозлиться.
Тебя не долечили, но так крепко держит он.
Ты врезаешься в него голубыми глазами и выдыхаешь.
— Что-то случилось?
Почему долго? Так долго.
Отредактировано Harvey Ryder (2025-10-11 05:06:41)
Мысли под наркозом: там эластичная, как жвачка, пустота. В голове ничего не осталось, кроме эха надрывного пульса. В голове ничего не осталось: все желания, вся кровь опустились ниже... в сердце, разумеется.
Римус дышал двумя противоречивыми субстанциями: страхом и восторгом. Страхом, потому что это было с ним впервые. Восторгом, потому что было.
Когда она говорит его имя, он вдруг для себя понимает, что это становится привычным. Ее голос и его имя превращаются в одно целое, словно встретившиеся полярности магнита. Соединяются в новое, как скопление звездных частиц на аккреционной орбите черных дыр.
Эта мысль пылает в сосудах, как раскаленная плазма. Перед глазами стая медуз, складывающихся в ее силуэт в ниспадающем синем волн.
Она произносит его имя, но сейчас у ее голоса другой вкус. Когда существо меняется, заставляя отзываться иные органы чувств. Сейчас она не просто хотела позвать его, она не понимала, почему он еще не с ней. Это так странно, ведь он все еще не знает ее имени. И теперь думает, как лучше спросить. Когда лучше.
Римус думал, что будет дальше, когда она покинет больничное крыло. Здесь снова будет пахнуть безнадежной стерилизацией ароматов, здесь снова будет пустое, как аборт, пространство. Здесь не будет пахнуть так, а если солнце проникнет сквозь высокое стекло окон, это уже не будет иметь смысла. Если ее здесь не будет, то Римус не сможет сказать в собственных мыслях: "больничное крыло пахнет теперь тобой".
Что будет дальше, когда отпустят ее и разрешат уйти ему?
Просто день за днем, просто сульфатная ночь вперемешку с бессонницей.
Она зовет его, зачем-то поднимается с красных простыней, пусть ей никто не разрешал. Зовет его, а потом ее зовет гравитация, ужалив болью, как напоминание о том, что ее крылья сломаны. У Римуса не было выбора. Конечно. Он уже второй раз оправдывается - непонятно перед кем - отсутствием выбора. Будто бы если его напрямую спросили - возьмешь ее за руку или нет, поймаешь, если она падает, или нет, то он смог бы сказать "нет".
Да, только да, он возьмет ее за руку тогда, а сейчас... сейчас он поймает ее, чтобы она не разбилась об пол, как капля дождя.
Он подхватывает ее, пока химический состав в крови начинает кричать, истребляя ровное дыхание, вгрызаясь в сердце.
Подхватывает, и это так чертовски, так невыносимо похоже на объятия. Сначала она просит взять ее за руку, а теперь падает ему в руки. Все это так напоминает капкан, сомкнувшийся на его сердце.
Она холодная, как и прежде, от нее все еще пахнет кровью, но сладко.
Раскрытая ладонь на спине, сквозь футболку, эту белую, как ширма между ними, как снег сквозь них. Его пальцы чувствуют ее анатомию, о реальности которой он мог лишь догадываться, рисуя в сознании солнечный силуэт. Римус ощущал кожей линию позвоночника, изгиб не из костей - из лепестков, который плавился и проливался под прикосновениями, как вишневое желе.
На руках он ощущал ее легкость, ее прохладу, ее кожу, как водная гладь.
Ему никогда никто не нравился, потому что он не смотрел вокруг. У него был его тесный, но удобный мир из троих друзей, которых он не спешил делить на папки с ярлыками. Мстительный, добрый, наглый, болтливый или умный. Для Римуса все это не имело значение. Он не знает, что друзей можно выбирать, не знал, что однажды друг может перестать быть таковым. Он считал, что вот они вместе и так должно быть всегда. Ему нет смысла добавлять новые переменные в уравнение его понятного мира. Нет смысла, потому что он вырос. А друзья - это будет свидетели тебя самого. Ты меняешься с ними, ты можешь быть с ними не согласен, можешь злиться или расстраиваться, но это не повод не быть с ними. Все нормально. Природа иногда не зря создала волка и оленя в одном лесу, не зря сделала муху и росянку. Все это связано, даже если кто-то кого-то однажды убьет. Если съест. Друзья - это экосистема, в которую ты однажды встраиваешь свои днк. Ничего в этом сложного нет. Их мир на четверых назывался мародеры. Римус не смог бы представить пятого мародера. Или шестого. Также не мог представить, что Сириус или Питер, или Джеймс не будут рядом с ним. Это было бы странно. И неправильно. Римус слишком к ним привык.
И вот она. Что с ней делать?
Римус не знал, где расположить ее в своем мире.
Она будто одним своим присутствием требовала перестройки.
Целый мир, который он знает, под снос.
Это страшно.
Она рядом. Пленяет его, но так нежно и осторожно, что он не хочет спасаться.
Она заглушает его тревожность, чувство опасности, пока он смотрит в ее глаза, но стоит ему услышать ее голос, как логика, что тверже коренных зубов, прикусывает нервное окончание, заставляя прийти в себя.
Нет, она слишком хорошо для него. Без всяких "если", без всевозможных "а вдруг".
Нет. Она - человек. Он - чудовище.
Каким бы хорошим, каким бы мирным и воспитанным он ни был, но если у волка есть зубы - он укусит. Римус никогда не знает, что возбудит его инстинкт голода.
Он думал, он был уверен и обещал себе, что никогда не навредит тем, кого любит. А после съел мать.
Потому что, даже если Римус не солгал, он все равно не может ни договориться, ни бороться с чудовищем.
- Я задумался, - отпускает ее.
Как же мне сказать? Как мне объяснить тебе?
Я не знаю и пальцы сминают, оттягивают кофту, пока солнце заливает тёплыми пожарами лицо и спину.
Как мне сказать тебе, чтобы ты меня не оттолкнул, чтобы твои пожары не разгорелись так сильно и не выжгли всю океаническую воду, обнажая больную землю в соленых, израненных медузах? Как мне сказать тебе это, как мне сказать, что ты понравился, сказать, что ты нужен?
Почему мне так сильно кажется, что ты мне не поверишь, не поверишь так же, как маггловские родители не верят в детскую ложь про драконов.
Но мы с тобой знаем, что они существуют, они невыносимо есть и ты мне невыносимо нравишься.
Говорил ли это тебе кто нибудь?
Говорил, пытаясь пробиться через горячие паузы, пока отчаяние оседает пеплом в горле, говорил ли кто нибудь тебе, что ты невыносимо нравишься, что ты так сильно нравишься, что это сводит с ума?
Я бы упала ещё сотню раз, упала сотню, чтобы просто быть здесь с тобой.
Говорил ли тебе кто-то эту сладкую правду, которая стекает расплавленной конфетой по губам? Почему мне кажется, что нет?
Задавленный тишиной, осенний мальчик с веснушками созвездия моего провала, теплый рябиновый мальчик моих громких криков, поверишь ли ты мне?
Я поверила самой себе, а это было так сложно, так невыносимо сложно принять все это, эту немыслимую тягу к тебе, словно нас разорвали и из меня все ещё торчат черные нити, колышутся в кромках соленых волн.
Нас разорвали и я падаю, бесконечно падаю в эту осень, цепляюсь пальцам за пустоту, за твоё лицо, оставляя холод на коже, я цепляюсь за тебя и лечу вниз, так быстро вниз и ты меня не ловишь, ты не делаешь ничего, я падаю и падаю — бесконечно растворяясь в злой и глухой осени, которая выдыхает и принимает меня, как свою, она принимает меня, но я так сильно не хочу, кричу, чтобы ты меня услышал, так громко кричу сквозь сомкнутые губы, я кричу тебе и ты ничего не понимаешь.
Прошло больше месяца.
Я вижу тебя всего лишь второй раз, второй раз, но этого достаточно, чтобы ослепить меня, чтобы залить светом мои океаны, мачты и сонных рыб, которые ворочаются в бесконечной крови, такой холодной крови, хотя она должна быть теплой.
Почему я такая холодная, Римус?
Что со мной не так?
Почему я такая израненная, Римус, а ты не видишь?
Ты не видишь ничего, ты застыл за этой чертовой ширмой на которую я смотрела так долго, чтобы увидеть тебя, что теперь болят глаза.
Прилив мягко выливается из голубой радужки.
Ты поймал меня.
Ты поймал и я смотрю тебе в лицо, чувствую твои пальцы на своей коже, на бледных рифах глубокой воды, я чувствую тебя, как раньше никогда и кажется, что мне больше не холодно. Я становлюсь такой же теплой, как и все остальные, только с каждой секундой все горячее.
Я смотрю на тебя, пока ты держишь меня, смотрю и не могу отвести глаз.
Снова так близко.
Снова так тепло, только теперь горячее.
Эта твоя удивительная способность: делать меня горячее, чем когда либо.
Не отпускай.
Я смотрю на тебя и шепчу сквозь сомкнутые губы "не отпускай", но ты молчишь. Твое лицо так близко к моему лицу, твои щеки так близко, губы так близко, пальцы так близко к солёной душе.
Не отпускай. Не сейчас.
Если бы я могла попросить, то только лишь это.
Что же с тобой, Харви? Что с тобой происходит? Ты его совсем не знаешь.
Не знаешь, но почувствовала.
Через каждое движение, через каждое, потому что прикасаться — значит хотеть.
Тихо выдыхаешь и прикрываешь глаза, выпускаешь теплый воздух и он поднимается к пушистым ресницам.
Тебе хочется запомнить, запомнить каждую секунду и вшить себя навечно в этот момент, хотя бы в этот.
Твоя душа оплетает его душу снежными невидимым спиралями, твоя душа мягко касается его души, пока время замедляется, пока он разреженно моргает, так тихо, на кромке твоего океана, который не хочет его затопить и уничтожить, зализать на дно.
Прикрываешь глаза, пока на бледной коже появляется яблочный румянец, губы все так же едва раскрыты и ты тихо дышишь, забывая про боль, прикрываешь так же, как и он тогда, чтобы он не боялся смотреть, так же как и ты не боялась разглядывать его. Кажется, что это превращается в вашу с ним игру. Так же, как бесконечное падение.
Ты позволяешь ему, позволяешь смотреть на себя, пока сама не видишь, позволяешь, потому что не понимаешь, но чувствуешь, что он хочет, позволяешь ему рассмотреть каждую черту лица, скоп веснушек в созвездии смущенного и горячего Люпина.
Смотри.
Так же, как тогда, сквозь ширму, так же, как тогда, когда я почувствовала твой взгляд сквозь бесконечные километры выжженной ткани, смотри.
Снова. Сейчас.
Твои пальцы здесь, на охолодевщих и колких рифах позвоночника. Я их чувствую, но очень скоро это закончится. Я знаю.
Значит так нужно. Если хочешь, значит нужно.
Выдох и я раскрываю глаза, тихо вглядываясь в твое лицо.
Отпускай.
Ты же хочешь отпустить, а значит так надо.
Ты же хочешь.
— Помоги мне пожалуйста. — кончиками пальцев по его шее, мягко зарываясь сквозь спутанные волосы, чтобы снова ощутить кожу. Ты облокачиваешься на него и просишь, чтобы довел до кровати.
Скоро должна прийти медик и ты скажешь, что она не долечила.
Но как же быть с той ноющей, едва заметной болью, когда пальцы снова уткнутся в пустоту?
Как быть с ней?
Ее она вылечить не сможет.
Отредактировано Harvey Ryder (2025-10-12 03:09:14)
Ему кажется, если он поверит - игра закончится.
Римусу каждую секунду мерещится, что он идет по слишком ровно тропе, совершенно не замечая яму, замаскированную под единственно верный путь. Когда он наступит, когда попадется в хитроумное падение, то там внизу его не будут ждать позолоченные нежностью объятия в листьях, нет, там будут заостренные лезвия наказания: не нужно было верить девочкам с голубыми глазами, на лице которых свежая кровь.
Может быть кровь не ее, может быть кровь чужая.
Может она взлетает, не чтобы разбиться, а чтобы спикировать, как хищная птица с высокого синего неба, чтобы хромом когтей вспороть чужие глаза.
Может она пахнет яблоками, потому что так пахнет опасность, просто Римус еще этого не знает.
Он никак не мог поверить, потому что все это противоречило словам отца.
Оборотни и правда ужасные твари, иначе бы не плодили это проклятье. Если бы оборотни были хорошими, то первый и последний погиб еще до того, как его клыки пропитались человеческой кровью.
Римус знает, что оборотни плохие, потому что сам так часто злиться, так часто ненавидит. И эти чувства не разрушают его, нет, а просто заполняют пространство его мыслей. Он остается в темноте, задерживая дыхания, когда в одиночестве.
Иногда его бесят люди, безнадежно злит его судьба и раздражает чужая безмятежность.
Он не понимает, почему отец сказал злые слова, а нести это бремя довелось самому Римусу. Почему мир несправедлив настолько, что не научился наказывать виноватых. Как пьяный стрелок: непонятно куда попадет пуля, очевидно лишь то, что в кричащее мясо.
Поэтому Римус никак не может поверить, что это солнце захотело светить только для него. Он не верит в доброе солнце, верит лишь в злую луну.
Римус лишь поддается сиюминутным соблазнам рядом с ней. Смотрит на нее и едва жмурится от ослепительной голубизны глаз; смотрит и вдыхает ее свежий запах крови и дождя; смотрит и думает, как мог бы коснуться, если бы был нормальным.
Может и хорошо, что он все еще не знает ее имени: так будет проще ее потерять. Как сон, который обрывками или даже ощущениями остался в голове, но нет четких образов, нет слов, нет имени.
Зачем ей он?
А зачем она ему?
Чтобы сделать больно? Чтобы снова ударить, но в этот раз больнее? Чтобы обмануть его ожидания, когда чувства будут так липко разливаться, склеивая пульс желанием? Чтобы заставить думать о ней, подцепляя волчьи жабры?
Рядом с ней ему тяжело об этом размышлять, но Римусу всегда тяжело, поэтому он не перестает думать о худшем.
И уже даже не о том, что съест ее, а просто, что все это откровенный бред, который закончится, как только он сделает шаг навстречу.
Что ты сделаешь, когда я буду ближе? Я должен знать сейчас. Я не рискую, понимаешь? Несмотря на то, что мне будто бы нечего терять. Мне так нужно сохранить свое сердце, если душу не вышло. Я обязан оставить себе хотя бы это.
И свой секрет.
Римусу все еще плохо после полнолуния. И так странно, что ее боль заставляет быть про то, как ему гадко. До того, как он ощутил ее так близко, до того, как услышал крик и учуял кровь, ему было паршиво каждой клеточкой тела, будто он обращается до сих пор, будто его тело не успело перестроиться и все еще претерпевало обратные метаморфозы в человека. Это ужасно. Когда суставы выворачивает, будто в воронке, когда кровь, вскипев, начинает остывать, когда царапины и раны шипят и саднят.
Все это очень плохо, но ты не узнаешь. Потому что, если это случится, то должно быть ты уже будешь мертва.
Лежать в лесу. Быть в эфемерном покое, пока твое тело пустует без души и потрохов. Твое лицо, может быть твои глаза может быть чудовищ не тронет: ему понравится в этой водной глади, совершенно неподвижной, видеть отражение луны. Твои холодные пальцы снова будут в крови, но уже не сожмутся в кулак. Твои волосы, словно косы, вплетутся в корни и листву. На твоих ягодных губах застынет трещина крика. На ключице будет спать божья коровка.
Он прекрасно осознавал насколько опасен в облике чудовища. Он был настолько же опасен, как безопасен Римус в виде человека.
Две противоположности.
Касания - очередная катастрофа.
Жарко, как же жарко под кожей. В глазах расплывается медовый закат ее силуэта. Сейчас она в его руках, сейчас ее пальцы сладкой изморозью нежно царапают сонную артерию. Ему даже не будет жалко, если она заденет уязвимость горла и испачкается в его крови.
Когда она так близко, то Римус неожиданно для себя становится менее одичавшим. Он не так уж и молчит, не избегает взгляда и перестает бояться касания. Все еще уклоняется, но больше они не вводят его в ступор. С ней как будто это становится проще. Его кожа привыкает к ее прохладе.
- Я могу позвать медсестру, - смотрит в сторону, будто пытаясь найти ее, но на самом деле старается выдохнуть. Ему кажется, что когда она так близко, то ее тело ощущает, как его сердце механическим рвением кусает ребра.
Римус лишь надеялся, что не краснеет дальше. Он не думал, что может так легко смущаться, раньше его не смущали, раньше он не позволял кому-то подойти так близко, сказать что-то провоцирующее, раньше он был так далеко от смущения и учащенного пульса.
А с ней все близко. Абсолютно все.
Провожая ее к кровати, помогает опуститься. Почему-то ему кажется, что она такая лишь потому, что рядом он. Не было бы, она бы не кричала, она бы не просила о помощи. Она бы со всем справилась сама.
И снова вопрос.
Это только со мной так? Или подойдет кто угодно.
Ты не знаешь, что такое тепло, словно не знаешь тысячу лет, словно тебя не было там, не было, когда разжигали вековые пожары, когда кончики пламени касались ресниц.
Ты не знаешь...теперь знаешь.
Ты могла бы так стоять бесконечно. Из вас бы сделали красивую мраморную статую, ты могла бы вот так вечно, ощущать на себе его пальцы, чувствовать рядом спутанное дыхание теплых рыжих птиц.
Какая же ты идиотка.
Разум приказывает отойти, оттолкнуть его и взобраться на высоту, царапая воздух когтями, как хищная кошка, на грозовую высоту, чтобы он был так далеко, выше — к неистребимым небесным океанам.
Влюбилась.
Чертова дура, влюбилась.
Никогда раньше так быстро, никогда раньше так сильно, никогда так невозможно, словно вас резко перехватили и связали одной нитью и ты не можешь оторваться от него, просто не можешь.
Слабая.
Какая же ты слабая и уязвимая, смотри. Твои океаны стали такими тихими, твои океаны стали такими ласковыми, твои океаны шепчут и тихо шелестят по его листьям, разливая голубой свет. Они так быстро стали домашними и спокойными, словно полны мягких кошек, они так быстро привыкли к нему, словно стоит ему уйти эти кошки обозлятся и станут раздирать друг друга до последней крови.
На тебе так много ее — крови. Словно ты билась о небесный жёсткий потолок, так много и бледно красное высыхает в разливах больничной воды.
Тебя это никогда не беспокоило. Мама часто говорила умыться снова, но ты лишь убегала наверх. Какая разница? Какая разница, если на кромке океана останется немного красной соли. Тот, кому ты нравишься должен понять, тот, кому ты нравишься не заметит ее или просто улыбнется, мягко сотрёт остатки кровавого горизонта со снежной щеки.
Я тебе нравлюсь, Римус?
Если бы это было не так, то ты бы не поймал меня, ты бы дал мне разбиться дождевой каплей, ты бы не поймал, не смотрел сквозь ширму, я бы не чувствовала тебя на плечах и ключицах, рёбрах и животе, я бы не чувствовала.
Я тебе нравлюсь, Римус.
И я прикрываю глаза, чтобы ты посмотрел. Столько, сколько хочешь, чтобы ты не боялся меня.
Ты ведь меня не боишься? Я совсем не чудовище. Мне просто было так холодно без тебя.
Тишина. Тишина и твое лицо.
Твои веснушки словно невесомая пыль золотистого солнца.
Я раскрываю глаза запускаю пальцы под волосы, обхватывая шею, прошу, чтобы ты помог.
Я тебе нравлюсь, Римус?
Это ведь не просто помощь?
Это ведь не потому, что ты добрый?
Скажи сквозь сомкнутые губы, что я так невыносима права.
Как же я буду без твоего тепла? Тебе ведь придется оставить меня без него, но я вынесу, я вытерплю. Терпела всю свою жизнь и смогу ещё немного.
Мы идём к кровати и я чувствую колющую боль. Кусаю губы, выпуская ледяные и тонкие узоры крови.
Все хорошо. Просто ненавижу, когда болит, но я слишком привыкла. Все это — всего лишь острый танец с длинными ножами под кожей, всего лишь красный танец и с тобой болит меньше.
Стискиваю зубы и забираюсь на кровать. Откидываю голову и прикрываю глаза, пока боль потихоньку растворяется на голубой радужке.
— Да. Позови пожалуйста.
Тишина. Снова тишина и только звук твоих шагов, словно ты тихо удаляешься по кромке моей прозрачной души из волн.
Медик недалеко и быстро приходит, долечивает и снова повисает тишина.
Почему она так на тебя смотрела. А ты, кажется, снова краснел, так легко краснел, потому что внутри всегда огонь.
Кажется, ты хочешь что то сказать, но тишину резко прерывает звук совиного клюва.
Это может быть только Маффин. Только он всегда скребётся как кошка, а не бьётся в стекло. Но зачем?
— Впусти его пожалуйста. Это мой. — расплываюсь в улыбке, рассматривая своего филина за окном. Он и правда похож на большую белую кошку. Очень пушистый и даже толстый. Кажется, только хвоста и кошачьего носа не хватает.
Ты открываешь в окно и Маффин не раздумывая врывается внутрь, роняя по пути несколько белых перьев. Он выглядит очень довольным и все так же толстым. Как всегда. Несмотря на свой размер Маффин всегда был отличным охотником и съедал много мышей. Даже кажется, что слишком.
— Маффин! — звонко смеюсь, как ребенок, пока филин приземляется прямо на колени и ухает.
Кажется, что с ним мне всегда одиннадцать. Я все ещё помню, как выбрала его и как сильно радовалась.
Филин пронзительно смотрит на меня и держит в клюве что-то в свертке, что то квадратной формы. Пока не погладишь его он не отдаст и я улыбаюсь, мягко запускаю пальцы в снежные перья и он довольно ухает, выпускает посылку.
— Что ты мне принес?
Он несколько раз топчется на коленях, пачкая одежду и улетает. Бедные мыши.
Смотрю на Люпина и уже понимаю что внутри коробки.
— Это, наверняка, от мамы. Она любит мне присылать мятные конфеты.
Почему то хочется ему сказать: "Давай откроем", словно это прислали не мне, а нам.
Мы ведь могли бы вместе отмечать Рождество, Римус. Я бы подарила тебе теплый свитер. Непременно с оленями. Мы бы открывали подарки, обнимали друг друга и смотрели вместе в морозное окно. Я бы грела об тебя холодные ноги и ты говорил, что они слишком холодные, но потом привыкал и позволял.
Шелест упаковочной бумаги и знакомая коробка, которую я так люблю с переливающимися золотом, мятными лепестками, вот только есть совсем не хочется. Не после того, что произошло. Я все еще без сил.
— Ты любишь мятные конфеты?
Было бы неплохо ещё попить горячего чая, только вот где его достать? Здесь же не маггловская гостиница.
Продвигаюсь и мягко хлопаю пальцами по кровати.
— Сядешь?
Смотря на нее, ему вдруг показалось, что он упускает нечто важное. До этого Римус никогда не мучился этой мыслью, потому что она не успевала в его голове обнаружить брешь, в которую можно было пустить корни. Эты мысль проста, как формула зелья от икоты, но, должно быть, каждый хотя бы раз задумывался об этом.
О своей стеклянной, о своей юности из жвачка, дешевого алкоголя, украденных сигарет, неловких, слюнявых поцелуев, о первых касании, смущении, возбуждении; о том, что взрослые не понимают, о том, что взрослые запрещают, потому что они не понимают. Римус осознал, что упускает самое яркое время, когда ты уже не ребенок, но еще не взрослый. Когда в твоей голове революция, а в словах слишком пьяная от свободы проповедь бунтаря.
Римус будто не был в этом пубертатном припадке. Застыл в раковине одиночества, в тупике которого не находил ничего плохого. От ребенка его будто отличали лишь злость и усталость. И очень остро он ощутил это отставание от других, когда был так близко к ней. Когда ощущения, которые для всех привычны и очевидны вдруг ударили его. Это как пощечина.
Послевкусие осталось пунцовым на лице. От смущения, от удара мысли.
Римус понимает, что совершенно не умеет вести себя с девчонками. У него за всю жизнь то и было три друга. Он не привык, что чему-то свойственно меняться. Эта была приятная стагнация, пока нарастающие волны не прибили его к берегу правды.
Она ему... нравится?
Но что это значит? Он хотел быть с ней рядом, но не понимал как. Он хотел с ней говорить, но не находил о чем. Он хотел быть нормальным, но он - оборотень.
Жаль, что нет такого свитка, где Римус смог бы все выучить, а потом пройти практику. Жизнь так не работает.
Ему бы хотелось быть крутыми, как Джеймс или Сириус. У них быть в днк вшита эта непревзойденная харизма: всегда знают, что сказать, как поступить и прекрасно умеют импровизировать. А Римус нет: он всегда следовал правилам отца, возвел в крещендо каждое его слово и не смел оспаривать.
Римус даже задумался, что было бы, если бы ее тогда встретил Сириус, если бы она коснулась его, а потом ударила. Наверное, до удара бы не дошло. Бродяга не такой идиот, как Римус. Вряд ли девочки лезут драться с классными парнями.
Сириус бы сказал ей что-то на альфа языке, а не это конченное "не трогай меня". Все было бы куда лучше. Как жаль, что Римус - не Сириус.
Зачем она обратила внимание на самого бесполезного из мародеров? Будто бы она не ищет легких путей. Из всех парней школы связалась с оборотнем. Она даже не представляет какой это тернистый путь. Беда в том, что Римус тоже.
Он ей не нужен. Его зубы, его когти вцепятся в ее крыло, и она больше не сможет летать.
- Извините, - зовет Римус. Его голос все еще тихий в своем обыкновенном спокойствии. Не потому что он не нервничает, а потому что не привык выражать эмоции. Будто бы любое проявление вытягивает чудовище наружу, пусть это и неправда. Оно лишь насильно вытаскивает настоящего Римуса, с которым сам Римус еще не знаком толком.
- Ей нужна помощь, - звучит странно. Инородное "ей", которое так ломает речь. Неправильное "ей". Ему бы знать имя, чтобы сказать, но он не знает и не спрашивает. Это его угнетает.
Медсестра реагирует. И Римус выдыхает.
Снова тишина. Почему с другими - это уют, а с ней недосказанная неловкость.
Римус задумчиво рассматривает столик возле кровати, пол, окно, будто все это. имеет смысл. Так глупо надеется, что всегда она будет заполнять вакуум без слов. Скоро и ей это надоест. И за это Римус уже ненавидит себя. Он так не хотел обидеть ее своим молчанием, но не привык говорить, если его не спрашивает преподаватель.
Слух колет стук в окно, Римус по-звериному резко поворачивает голову, словно бы еще до того, как птица постучится.
Такой резкий звук в тишине. Такой же непривычный, когда тишину разрушает голос, о котором Римус не просил.
У Римуса тоже была сова, а потом она умерла из-за болезни. Он не спешил заводить новую, а после мамы не стало, и теперь птица ему не нужна. Писем все равно не будет.
Этот филин был белый. Римус разбирался в птицах, как и во многом другом. Белый - значит взрослый, чем особь младше, тем больше черных пятнышек. Он думает об этом, пока идет открывать окно. Ну конечно, птица взрослая. Он же с ней с первого курса.
Знал еще совсем маленькую. Римус думает, что тоже бы хотел ее знать с самого начала, тогда бы не было этих неловкостей. Может быть.
Филин опускает на ее колени, пока она смеется. Римус прислушивается, различая смех. Этот другой, она с ним будто меньше.
Маффин. Римус вздыхает. Он даже узнал имя птицы, а ее - нет. Какая дурость.
Она ему нравится, черт, кажется это так. Она хорошая, Римус надеялся на это, потому что боялся: вдруг она понравилась ему просто потому обратила внимание. Такая неразборчивость напоминает беспризорного пса, которому нравятся все, кто прикормил.
И. это еще большая дурость.
Она снова смотрит на него. Римусу неловко: взгляд пронзительный, будто она знает каждую его суетливую, словно бешенство, мысль.
Мятные конфеты. Ее голосом все звучит вкусно. Римус не помнит - любит ли мяту. От нее холодно во рту, будто слишком сильно вдохнул на морозе и легкие обожгло. Или... будто ее пальцы на шее. Должно быть это такая прохлада.
- Не знаю, - Римус пожимает плечами, его не часто спрашивают, что он любит, наверное, потому что сам Римус об этом не задумывается. Какая разница, что он любит? Если бы его спросили, он был ответил: не быть оборотнем. Но он так давно чудовище, что уже забыл - или даже не помнит - какого это. Когда не думаешь о лунном календаре, когда не нужно скрываться, когда не страшно быть самим собой. Быть самим собой для него - роскошь. Потому что таким, как он, лучше быть кем-то другим. Например, человеком.
В груди становится прохладно, будто бы он уже съел мятных конфет.
Когда она приглашает его присесть, Римус сомневается. Ему отчего-то неловко, на мгновение хочется пространства. Будто она хочет предложить что-то неловкое.
Ну зачем ты это делаешь? Приручаешь и приручаешь.
Римус все же опускается на самый край. От птицы пахнет осенью, пахнет теплым пухом и ветром в крыльях. Чем-то филин напоминает ее. Тоже летает высоко.
Дождь закончился.
Падение и удар об землю, крик, боль, чернота облаков, холод, бесконечный холод, кровавая дорожка нитью из черных небес, кровавая дорожка твоего холодного снежного пути закончилась здесь, у его теплого плеча и спутанных волос, у его осенних глаз, бесконечно теплых осенних глаз с солнечными прожилками, дорожками к грудной клетке и рёбрам, у его вздохов и пальцев, тишины, которую ты заполнила своим криком, а потом ещё одним, разрисовывая белое в красное.
Все закончилось и словно это было не с тобой, словно с другой Харви, которая билась с Эллиотом, которая хотела подняться наверх и дать сдачи, сделать так чтобы он задохнулся на небесах и графитовые острые облака прибрали его и разрезали.
Сколько вы уже здесь?
День сходится в одну теплую линию, в одну комнату, пока в коридоре в лучах солнца сияет твоя морозная кровь, покрывается невидимыми снежинками.
Ты оставила ее и никто не увидит. Наверно.
Пройдет много лет и в школе останется эта часть тебя. гриффиндорцы будут смеяться к старых оцарапанных камней, которые впитали кровь морозной девушки, впитали и спрятали, пока время не растворило ее, превращая в незаметный орнамент.
Но ты этот день не забудешь никогда.
Кажется, что от отпечатывается где-то внутри.
День, когда ты попросила его ладонь, когда поделилась своей болью, своим смехом, своим холодом и конфетами.
Ты поделишься с ним конфетами такими же холодными, как и ты сама, такими же морозными.
Интересно, как долго он будет помнить тебя, твои пальцы и эти конфеты, внутри которых скрывается снежная ночь, внутри которых кажется скрываешься ты, в этих бесконечных разливах мороза, снежных вихрях, вкусе мятного холода.
Ты поделишься с ним.
Поделилась бы всем, но захочет ли?
Интересно, у него есть сова? В Хогвартсе у всех есть совы, но ты решаешь этот вопрос оставить на потом.
Он говорит тебе, что не знает, нравится ли ему мята и ты склоняешь голову, продолжая мягко смотреть на Римуса, словно выпуская вихри прозрачных снежинок, морской изморози.
Ты смотришь на него мягко и больше не спрашиваешь бесшумно идёшь по следу его теплых стоп, чтобы не спугнуть, чтобы не убежал.
Тебе так сильно хочется чтобы он остался, чтобы не закрылся от тебя.
Зовешь его, чтобы сел рядом. Наверняка, ему немного неловко, но в этом нет ничего плохого.
Он садится на самый краешек кровати.
Улыбаешься и заправляешь выбившийся волос за ухо, раскрываешь коробку и подцепляешь пальцами шоколадную конфету в виде мятного лепестка, присыпанного серебром. Ты их очень любишь, но есть совсем не хочется и кажется, что ты все отдала бы ему.
И даже не потому что аппетита нет, но ты словно хочешь чем то поделиться с ним, как то порадовать, ведь ты ещё никогда, никогда не видела на его лице искренней улыбки.
Замираешь и рассматриваешь Люпина, пока он не решается взять конфету из твоих морозных пальцев, но через секунду забирает и ест.
Интересно, понравится ли ему так же, как тебе?
Внутри коробки маленькое послание от мамы, написанное на картоне в звёздочках и ты читаешь его, улыбаешься.
Моя милая бунтарка, всегда помни, что мы рядом.
Я бы сказала тебе: "Не летай слишком высоко и не держись слишком часто", но ты же не послушаешь меня.
Мы очень скучаем по тебе, снежинка, безумно скучаем.
P.S: Надеюсь, что Маффин не выронит коробку, пока будет охотиться по дороге на мышей. У тебя очень прожорливый филин.
Мы тебя очень любим и гордимся тобой, но береги себя, пожалуйста. И поскорее возвращайся домой, Харви.
Так мило. Кажется, ты так сильно соскучилась по маме и папе. Кажется в пелене злобы, бесконечных квиддичных тренировок ты об этом забыла.
Дочитываешь глаза и поднимаешь взгляд на Римуса.
— Хочешь ещё конфет? Мне совсем не хочется есть. — протягиваешь ему коробку.
Краем глаза замечаешь, что на ящике комода что-то лежит и забираешь маленькую пыльную игру. Кажется, что ты ее знаешь.
Вечер пятницы.
Тебе двенадцать.
Ты ниже, но глаза все так же отливают холодным океаном.
Смеёшься и держишь в руках одну из карт этой игры, а потом целуешься после вопроса про первый поцелуй, потому что тогда ещё ни с кем не целовалась.
Он слюнявит твои губы и это так неприятно. Даже мерзко.
Невольно хмуришься и продолжаешь вести пальцами по коробке собирая пыль.
— Забавно. Как она здесь оказалась? Может поиграем?
Абсолютно безобидная карточная игра, Римус. Исключая некоторые вопросы.
И тебе не придется думать о чем со мной поговорить.
Я же вижу, что тебе неловко. Давай это исправим.
Отредактировано Harvey Ryder (2025-10-15 00:49:35)
На коже столько шрамов. Кожа в мурашках, но на рубцах не бывает мурашек. Они белыми равнодушными линиями ложатся на кожу. Бесчувственны, потому что свое уже отболели. Если однажды его тело наполнится шрамами до краев, тогда ощущений станет куда меньше. Раньше его это не беспокоило, но с ней страшно не ощущать. Она волнует, она заставляет чувствовать так много, что Римусу не хватает места, будто ему нужно выбрать что-то одно: удовольствие или страх, которому он привык.
Страх надежнее. Он с ним знаком с детства.
Больничное крыло больше не пахнет вязкой слизью зелий, не пахнет душными травами, не пахнет скукой и одиночеством.
Не пахнет сломанной конечностью грусти, не пахнет перебинтованной пустотой.
Потому что рядом ты.
И стены в золотом солнце, простыни в яркой крови, под потолком остался твой сломанный болью крик, а теперь и смех. Самый красивый смех.
Это странное чувство, когда привычные вещи и места вдруг способны меняться, хотя, казалось, это невозможно. Как невозможно превратить полнолуние в спокойствие. Как невозможно сделать огонь темным, а дождь - сухим. Как невозможно без тебя это больничное крыло.
Но я думаю, что, если где-то есть ты, значит это место больше не может быть невыносимым.
Идиотские мысли.
Мародеры бы над таким посмеялись, а я бы просто не поверил.
Всегда есть места, которые невозможно исправить. Но вот я смотрю на тебя. Эти глаза, какие же они бесконечные океаны, и все кажется исправимым; я верю, что любую рану можно залечить.
Ведь ночь всегда заканчивается.
Ее мама прислала конфеты.
Римус уже давно не произносил это слово. Странно, что «мама» ему больше не к кому обращаться. «Мама» не будет в будущем, это неожиданно осталось в прошлом. Слишком рано, слишком кроваво.
Но будто у оборотней бывает иначе. Они - прожорливые твари, сердце которых отключается в полнолуние.
Ее мама прислала конфеты.
И Римус подумал, а что если она спросит о его маме?
В моменте она молча задумывается, пытаясь понять, что ощущает. Для него привычно, что у кого-то есть то, чего нет у Римуса. Вся его жизнь наполнена отсутствием, но отсутствие мамы - это будто уже слишком. Ему лучше забыть это слово, чтобы оно не всплывало в голове.
Да… ее мама присылает ей конфеты в лапах белоснежной, как зимнее утро, птицы.
У Римуса была длиннохвостая неясыть. Рябая серая птица с желтым клювом. С ней было проще всего. Потому что у нее не было выбора, кого любить. Жила в семье Люпинов, а потому была к ним привязана. И ей было все равно, что Римус оборотень. Если бы только люди могли быть такими же, если бы не смотрела на ярлыки и принадлежность, а ощущали лишь отношение к себе. Может быть тогда у Римуса было больше друзей, чем мародеры и мертвая птица.
Она протягивает ему конфету. Римус опускает взгляд, думая о том, как этот морозный лепесток шоколада, будто покрытый инеем, ей подходит. Иначе быть не могло. В ее прохладных пальцах конфеты не таят. Она - ледяная водная гладь, от дыхания которой мурашки по коже.
Она протягивает ему угощение. Это потому, что он тут? Потому что это вежливость? Не хочет его обижать?
Но, скажи, будь тут кто-то другой, он бы держал тебя за руку, его бы ты угощала конфетами?
Римус не верит, что может быть особенным для кого-то. Ему просто повезло оказаться рядом с ней тогда, когда это было нужно.
Но он принимает.
Потому что сам хочет быть ближе, пусть и не знает, как подойти. Она кормит его, практически с рук, как дикого зверя. Искусство приручение, которое ей совсем не нужно. Она еще пожалеет, что он запомнил ее запах, запомнил прохладу ее рук на своей коже и захочет больше.
Он тоже пожалеет, потому что так тяжело отказывать себе, когда в мыслях лишь это. Как выгнать из каморки головы ее образы, если они сами нашли себе место и свили гнездо?
Сладкий вкус, а на языке пощипывает холод.
Ему хочется прикрыть глаза, представляя, что таким бы мог быть их поцелуй. От этих ощущений в животе разливается смущающее желание, оно вязким жаром греет, но не обжигает. Оно дурманит, становясь все сильнее, пока шоколад плавится на языке, когда поддается зубам, разрушаясь на клыках. Он бы ее съел, ухватившись за сиюминутное удовольствие. И ему стыдно от собственных мыслей. От этих звериных инстинктов удовлетворения.
Во рту мятный вкус, будто бы она так пошло коснулась пальцами его языка. И теперь он вдыхает эту горячую мысль, приоткрыв губы.
Он хочет сказать ей "не своди меня с ума", но все это лишь в его голове. Он сам себе палач.
Смог бы Римус когда-то рассказать ей, что происходит в его голове? Сейчас он не мог представить этого. Это прозвучало бы как насилие. Будто бы он не вправе думать о ней, потому что она не разрешала. Некрасиво, грубо.
И сам Римус чувствует себя грязным от собственных мыслей. Эти мысли инородной субстанцией, как черная эктоплазма с ядром похоти, размножается в крови. Это навязчивое заболевание, это вирус без эпицентра, от него нет лекарства. Это влечение кажется темным, потому что она такая светлая, а он умудрился найти причину смотреть на нее и видеть больше. Видеть сквозь ширму, видеть когда она упала в листву из-за него.
Он так виноват. А она все еще предлагает ему конфеты. Слишком добрая, а Римус совершенно нагло берет коробку и кладет в рот вторую конфету.
Поднимает взгляд: в ее руках коробка, она ведет пальцем, оставляя чистую линию.
Ее вопрос - спасение. Римусу хочется быть рядом, а она так ловко нашла повод.
- Можно, - пожимает плечами, будто она предлагает, потому что сама не знает о чем с ним говорить. Может она просто хочет, чтобы он ушел? Но он отгоняет эту мысль, если бы она захотела, то сказала бы прямо. Она никогда с ним не юлила. Никогда. Пусть они и видятся второй раз.
Доставая первую карточку с вопросом, Римус пробегается взглядом, читая вслух:
- Когда был ваш первый... - озвучивает он, и под конец вопроса голос становится все тише, пока не срывается в тишину. "Поцелуй" он так и не смог озвучить.
Римус даже не решается поднять взгляд от карточки.
Зачем он согласился? Жалкое подобие страха нервно покусывает сознание.
Никогда.
Никогда.
Он не знает, как сказать правду. Не хочет. Будто бы это позорно. Ему уже пятнадцать, а он ни разу не был в отношениях. Никогда не держал девушку за руку до сегодняшнего дня. Но даже так, это было не романтично, это было вынуждено и красное на его ладони облизывало кожу.
Как ей сказать, что ничего никогда не было? Римус не знал. Тогда ей сразу станет скучно, когда она поймет, что он совершенно ничего не умеет. Что он молчит и держится на расстоянии, потому что не понимает девчонок, когда их не касался, не обнимал, не целовался.
Потому что конченный девственник во всем. Даже в разговорах. Не умеет показывать симпатию. Флирт для него - трясина, в которой он сам себя утопит. Не знает нужных слов, кроме как идиотское "не трогай меня".
Все еще не поднимает голову. Хочется исчезнуть, стать невидимым, как он умеет. Но она видит его.
она. Его. Видит.
Твои океаны стали такими бесшумными тихими, волны мягко лижут песок, проглатывая терпкую соль. Они стали такими невесомыми, потому что рядом он.
Тихое осеннее солнце распласталось выдохом по воде, теплым медом по влажной глади.
Замолчало.
Снова замолчало, но кажется, ты понимаешь его тишину, кажется ты слышишь его дыхание у самое воды, у русалочьих берегов, у своей бледной кожи, покрытой тонкой сияющей сеткой из капель кажется.
Его тишина никогда не была абсолютной и в ней так много. Слишком много. Стоит лишь прислушаться и подпустить его ближе, ещё ближе, так близко, как только можешь, чтобы он коснулся губами воды.
Он тихо погружает в гладь свои пальцы, свои волосы, пока ты нежно забираешь его, но не для того, чтобы поглотить и утопить, а для того, чтобы он стал твоей частью, частью тихой, солёной души, частью тебя самой. Слышишь, как он дышит, почему так отчётливо слышишь его дыхание, пока волны неспешно перебирают его волосы.
Тебе хочется, так невыносимо хочется снова прикоснуться к нему, снова его почувствовать, но ты выдыхаешь, пытаешься сосредоточиться, проглатывая вязкое спокойствие, тихо жжешься в ответ, пуская сияющие всплески голубой синевы из под пушистых ресниц.
Он рядом и хотя бы так. Он рядом и ты принимаешь условия его игры, пока волны мягко отползают от щек и волос к синему горизонту.
Ты не тронешь его. Выполняешь его желание, даруешь ему колкую свободу, от которой сводит дыхание и становится тяжелее делать вдох.
Нет, не тронешь.
Все ещё чувствуешь кончиками пальцев тепло его кожи, касаешься своей щеки и бесшумно ведёшь пальцами, снова оставляя на себе его след.
Вот бы он прикоснулся. Не ты, а он сам...
Римус садится на самый краешек кровати, словно пытается из последних сил оставить между вами дистанцию и ты рассматриваешь его голубыми глазами, рассматриваешь и молчишь, протягиваешь конфету.
Они никогда не таяли у тебя в ладонях. Кажется, ты могла держать их там вечно.
Холодная.
Такая невозможно холодная, ты втягиваешь нижнюю губу и продолжаешь рассматривать Люпина, как ребенок рассматривает невообразимое чудо, золотистую пыльцу на кончиках пальцев. Он ест конфету и тебе бы спросить понравилось ли ему, но ты молчишь. С ним хочется просто молчать и смотреть.
Его пальцы, теплое дыхание и шоколад вместе с мятой растворяются на его языке. Дыхание учащается.
Ты едва приоткрываешь губы и продолжаешь нагло рассматривать Римуса. Ничего не можешь с этим поделать, просто не способна.
Теплый ворох солёной воды поднимается к горячему солнцу, мягко сплетаясь с золотистыми лучами, превращаясь в невесомый пар.
Тебе вдруг хочется узнать каково это — взять конфету губами и отдать ему, почувствовать его теплый язык на своем языке, пока мята мягко расплавится с шоколадом, почувствовать его тепло вот так...
Кажется, что тебе совсем нечем дышать.
Кожа покрывается мурашками и ты никак не можешь сосредоточиться. Не выходит, совсем не выходит, пока он пытается сделать вид, что так далеко от тебя, но на самом деле невыносимо близко.
Сдавленно выдыхаешь, выпуская из губ вязкое желание. Кончики пальцев горят, щеки покрылись едва видимым румянцем.
Он не заметит. Не заметит же.
Сдавленным бесшумным стоном по кромке пушистых ресниц, созвездиям веснушек, терпким морозным взглядом по приоткрытым губам.
Каково это, Люпин? Каково быть таким невыносимо теплым?
Отводишь взгляд в отчаянных попытках спастись от его губ и сладкого шоколада, находишь самую идиотскую на свете игру, находишь и все ещё продолжаешь играть в его теплые игры. Пальцами по пыльной коробке, дыханием из пересохшего горла, расширенным зрачком по глухой картонной плоскости, изношенным картам, которые лежат здесь так давно. Тебе кажется, что он заметил, все заметил и от этого становится ещё горячее.
Ты ведь заметил Римус? Я же права?
Облизываешь пересохшие губы и снова пытаешься сосредоточиться, но это просто невозможно, невыносимо.
Сыграем в игру, Римус. Обычная дурацкая игра. Я играла в нее, когда мне было двенадцать.
Он берет одну из карт и, конечно, она оказывается такой идиотской.
В ней про поцелуй.
Один из тех, когда тихо стонешь в губы, слизывая языком остатки мятных шоколадных конфет? Или другой?
Конечно другой. Самый убогий на свете. Когда тебе двенадцать и ты целуешься просто чтобы не отставать в этой гонке, словно это тупая — игра, целуешься с глупым мальчиком, который слюнявит твои губы.
Ты целовался с девочкой? Целовался же, скажи? Это ведь было так же нелепо и мерзко, как у меня. Так же не умело.
Целовался?
Забираю это слово себе и бесшумно произношу губами, рассматривая как лишь только оно, такое простое слово будто может тебя уничтожить.
Не целовался? Нет?
Правда нет?
Я вижу, как тебе неловко и плохо. Кажется ещё секунда и ты захочешь сбежать, оставить меня совсем одну. Мягко продвигаюсь, снова сокращая и тихо выжигая расстояние.
— Давай я. — легко забираю карту, которая загорается в моей руке белым свечением, быстро, словно почти незаметно касаюсь твоих пальцев своими.
— Мне было двенадцать. — картонка одобряюще вспыхивает зелёным и гаснет.
Так странно, Римус. Теперь я не знаю, хотелось бы мне целоваться или сберечь это для кого-то особенного.
И правда не целовался.
Совсем не целовался...
Бросаю взгляд на твои губы и снова едва заметно пробегают мурашки.
— Бери следующую. — указываю на карту, продолжая рассматривать тебя, но понимаю, что надо перестать и опускаю взгляд на пальцы.
В них все ещё немыслимое остроконечное желание дотронуться.
Вдруг понимаю, что не отодвинулась назад после того, как забрала карту, не отодвинулась.
По телу тихими волнами прокатывается колкий жар.
Ты снова ближе.
Снова ещё ближе. Что за карта, Римус?
Говори же. Черт...
Отредактировано Harvey Ryder (2025-10-21 00:46:50)
В ее груди все еще непогода учащенного пульса: раскаты распятых волн, вопль удушливой соли, чешуя немыслимых птиц, перья изнывающих китов.
А он смотрит на этот безжалостный приступ, имя которого он, как и ее имени, не знает.
Смотрит исподлобья, как вор, прячась в тени, чтобы умыкнуть что-то лишь для себя ценное.
Его мысли укутались в опавших листьях, сплелись с корнями и так крепко въелись в звериные лапы.
Поэтому они с ней так далеко. Она - в пучине, он - в зверином дыхании.
Сидеть на краю неудобно, но если дальше только падать на пол, то терпимо. Если бы Римус мог, он бы сел еще дальше. Не потому что ему не нравится быть с ней, а потому что он придумал, что в его когтях кровь и грязь ночи: если он будет близко, ее вода станет мутной.
Как мир за запотевшим пыльным окном Воющей хижины.
Сидеть на краю неудобно, но вся его жизнь на краю. И если ему хочется обернуться, чтобы голова закружилась от высоты погружения в темноту, то он лишь сильнее хватается за край, за свой якорь, который парадоксально не позволяет ему опуститься ниже.
Будто бы на самом краю прибита цепь. Не сорваться вниз, не уйти прочь.
Но если она рядом, то он не против жить на краю.
Так глупо думать о таком. Они ведь едва знакомы. Она ничего о нем не знает. Он знает, что она пахнет кровью, яблоками и ветром; что любит падать с метлы больше, чем взлетать; что не пасует перед дракой, что не бьет первой, а лишь бьет в ответ; знает, что у нее есть белая птица; знает, что она любит мятные конфеты; знает, как выглядит ее силуэт на солнце; знает цвет ее глаз, уже выученный наизусть; знает ее смех и ее крик; знает какого это, когда она сжимает его ладонь от боли.
И почему-то Римусу казалось, что этого хватит. Пусть этого мало, но ему хватит, чтобы проникнуться ею.
Обычно людям нужно другое: имя, день рождения, любимый цвет или музыка. Но ведь даже без всего этого они сидят так близко, и она угощает его конфетами.
Я все еще не знаю твое имя. И мне так хочется повернуть время вспять, чтобы не было этого затяжного молчания; чтобы не казаться придурком хотя бы самому себе; чтобы не читать эту идиотскую карту про поцелуй; чтобы сидеть тут рядом с тобой и уже знать, как позвать тебя.
А что сделала бы ты? Если бы могла повернуть время вспять?
Перед глазами буквы складываются в слово «поцелуй». Смысл наждачными лезвием режет губы.
Треснули от высокого ветра, вспороли лезвием, прижали к железу на морозе.
Губы обездвижены словом.
Как это глупо, как это стыдно переживать за то, что раньше ему никто не нравился. Раньше. Это хорошее слово, потому что это правда.
Римус поднимает взгляд, совершенно осторожно, будто может наткнуться на то, что ему не хочется видеть, но что неизбежно.
Так глупо переживать. Но он переживает. Потому что это она. Кто угодно другой - и Римус бы не смутился.
Не целовался. Да. Потому что не хочу.
Он прямолинейный. Он бы так и ответил.
А сейчас.
В его голове только одна мысль: «не целовался, но хочу».
И вот она двигается так близко, что Римус на мгновение думает, что они, о… боже, поцелуются.
Его вновь бросает в жар, от нервов сводит живот, будто потроха решили сжаться в коллапсе; магнитные поля крови меняются и в глазах темнеет.
Он представил, как она целует его, чтобы он мог ответить на этот вопрос из карточки лаконичное «сейчас» и между ними вспыхнул зеленый правды.
И может быть что-то еще. Что-то другое, что обычно для взрослых, но наглые подростки так хотят попробовать.
Но она лишь забирает карточку, невесомо и случайно - черт, или специально? - касается его пальцами, холодными пальцами, а он глубоко и судорожно вдыхает, потому что забыл о воздухе на эти пару минут.
Между ними столько солнечной пыли, столько пространства, которое ему неловко заполнить.
В двенадцать.
Римус не знает, как правильно реагировать. Рациональность подсказывает, что никак не нужно. Просто факт. Это не имеет значение. Все это было до него, они были детьми.
Она этого хотела?..
Это провал. Он попался, когда позволил задать себе вопрос. Когда позволил мыслям о ее поцелуе с другим замереть так, чтобы Римус мог рассмотреть все в деталях.
Он чувствует, как ребра опаляет жар. Но это не то тепло, от которого у него кружилась голова. Это было другое. Оно ковыряло, цепляло крючком и тянуло.
Неприятно.
Чтобы скрыться от этого, Римус тут же достает вторую карточку. И роняет взгляд к ее содержание.
Ха.
Какой легкий вопрос. Его лицо словно бы превращается в маску из застывающего воска.
Такой простой вопрос.
У него не будет внутренних противоречий, смущения или ревности. Потому что он уже давно знает ответ на этот вопрос. Позаимствовал у своего отца.
- Кого вы ненавидите больше всего, - произносит вслух. Странно, но на мгновение становится легче. Наконец-то он знает ответ на вопрос, который так часто произносил, смотря в зеркало.
- Оборотней.
Он даже не колебался. Ответ был в голове до того, как он дочитал вопрос.
Жар закручивается в спираль, морозный жар, внутри вихрится холодом, морозный жар, выжженный лучами рассвета, словно кто-то оставил на щеках вишневый сок. Ты смотришь на него и молчишь, видишь как жёлтые огни внутри достают до пушистых ресниц, расползаются по веснушкам, ты смотришь на него и молчишь, замораживая каждую секунду в бесконечность, словно кубики льда на кухонном деревянном столе, заморозишь столько, сколько можешь в своей голове, потому что хочется оставить в себе каждую секунду, каждую секунду с ним.
Не целовался.
А что если я поцелую тебя, Римус, что если я заберу себе назад запах мятных шоколадных конфет так эгоистично, а что если я выпущу опаленной морской птицей в твои губы протяжный стон? Что ты почувствуешь? Что ты будешь делать?
Холодными кончиками пальцев по твоему лицу, оставляя невидимые узоры, которые в ту же секунду умирают и превращаются в воду, подушечками пальцев по скулам прочерчивая, как на карте маршрут для губ, составляя для себя горячую звёздную карту.
Губами по щеке, ближе к уху, ещё ближе, чтобы в следующую секунду пустить по твоему телу неисчислимые мурашки, замороженным солнечным дыханием, провести языком по уху, мягко оттянуть губами мочку, затаиться голубыми глазами с росчерками мороза у краешка твоего глаза, затаиться и слышать сорванное дыхание, словно кто-то стащил задыхающееся созвездие с черно-синего неба, мягко поцеловать в шею и оттянуть кожу...
Что со мной? Черт! Это просто невозможно!
Я не могу нормально дышать.
Интересно, что бы ты подумал, если бы услышал все мои мысли? Ты бы подумал, что я ужасная, самая ужасная на свете?
Мне было бы очень больно.
Мы встречаемся всего лишь второй раз, но мне было бы так больно, больнее всего на свете.
Ты никого не целовал, а я никогда так сильно не пыталась контролировать себя, передавливая дрожащими пальцами за горло похоть, пытаясь обездвижить ее и лишить единственного пристанища в этом комнате, меня, моих пальцев и ребер, грудной клетки и живота - всего того, что она так быстро заразила, всего того, что хочет дотронуться до тебя или ощутить тебя в этой разодранной жаром дыхания комнате.
Ты думаешь, я ужасна, Римус?
Что же мне делать? Как мне перестать об этом думать, когда ты так близко, словно пытаешься от меня спастись и сбежать на самый край кровати, но чтобы забрать у тебя поцелуй мне придется придвинуться ближе.
Чтобы забрать карту про поцелуй.
Солнечная вспышка по кончикам пальцев и я вновь приоткрываю губы, пытаясь забрать остатки кислорода, которые ты мне оставил.
Я забираю карту, которая так сильно смутила тебя.
Хочешь ли ты знать больше? Сказать тебе, что мне не понравилось?
Нужно ли это тебе или я для тебя все ещё морозная и бесцветная девочка, которая так часто пыталась дотронуться?
Может быть...можно все это не нужно?
Посмотри на себя, Римус. Ты сидишь на самом краю, словно пытаешься убежать от меня, пытаешься, но не можешь.
Чего ты хочешь Римус? Ты и правда хочешь упасть с угла кровати и зарыться в зелень, чтобы я не нашла?
Хочешь?
Но что же мне делать? Что делать, если я не хочу? Что делать, если я хочу изменить твой ответ, который ты так старательно замолчал, что если я хочу, чтобы эта карта была про меня? Чертова карта и я задыхаюсь на уголке твоего взгляда, я так близко, Римус.
Скажи, что слышишь мое быстрое дыхание, скажи, что видишь морозный румянец на бледной коже, скажи, что понимаешь меня.
Я смотрю на твои губы, скулы и волосы и под кожей растекается жар, подцепляю пальцами волосы и выдыхаю, прикрывая глаза. Пусть мне станет ещё хуже, пусть. Пусть воспалённый мозг нарисует образы, которые запечатаны долгими стонами, словно в шоколадной, шелестящей обёртке - стоит лишь открыть их и сойти с ума. Пусть.
Я знаю эту карточку про ненависть. Такой детский вопрос.
Про боль и царапины, плохих родителей или слишком долгие уроки, про глупую ненависть, которая часто так преувеличена.
Ненавидишь...что это? Что ты сказал? Почему именно...
Раскрываю глаза и непонимающе смотрю на тебя, цепляясь морским терновником за линию взгляда, радужку.
Что ты сказал? Почему?
Это так злобно - ненавидеть того, у кого чаще всего нет выбора.
Знаешь, скольким оборотням на утро облегчала агонию моя мама? Ты видел хоть раз эти глубокие раны и порезы после превращения, словно ржавая луна превратилась в тесак и кромсала их всю ночь?
Как можно ненавидеть того, кто каждый раз испытывает столько боли?
О чем ты думаешь, Римус? Сказать такое - словно унести в кусты умирать сбитую собаку в судорогах. Ненавистно. Зло. Жестоко.
Волны становятся жёстче, рвано опутывают твои щеки и скулы.
Ты не можешь быть таким. Просто не можешь. Я не верю.
Ты не такой. Назови что-то другое, поменяй вариант ответа. Я не видела в твоём осеннем взгляде эту жестокость. Ее там не было, не может быть.
Поменяй.
Губы сами тихо складываются в слова. Голову пробивает пустотой и светом жалящих фар.
- Ты не прав.
Дурацкая игра. Самая худшая игра на свете. Я ненавижу ее. Слюнявая и пошлая игра, режущих плоть, карт.
Отвечай все, что хочешь. Можешь пытаться доказать мне. Можешь даже разозлиться, превращая вишневую морскую кровь в изгнивший сок, превращая прикосновения в лезвия.
Его звали Лиам Акоста. Ему было девять. Он пришел к маме и умер у нее на кушетке, потому что соседи подождали пока он станет человеком и изрезали серебром. Я до сих пор помню его глаза. Жестоко. Несправедливо. Больно и грязно.
Я не хочу больше играть.
Солнечная нить рвется, покрываясь тонкой плёнкой черной нефти.
Ты не можешь быть таким. Только не ты.
Ответь по другому. Не надо.
Ты их совсем не знаешь. Ты не можешь так говорить.
Или можешь?
Я отодвигаюсь назад, пока между нами опадают и сгнивают листья, жар и желание превращается в черную пустоту, оседает липким пеплом на ладонях.
- Ты ничего не знаешь об оборотнях Люпин. Ты не имеешь права такое говорить.
Резко и больно, словно мои пальцы превратились в заточенные морские кинжалы. Отпускаю взгляд, теряя контроль, дотрагиваюсь до щеки и режу, пуская невидимую кровь.
Ты не такой, Люпин. Ты не можешь быть таким.
Нет.
Отредактировано Harvey Ryder (2025-10-21 20:24:20)
Костяная ненависть охотится при свете дня. Зубами соскребает с костей детскую невинность.
Костяная ненависть пустыми глазницами смотрит сквозь глаза Римуса. Ее запах - горький ментоловый дым на кончиках пальцев. Если бы она курила, если бы она выдыхала эту злость ему прямо в лицо. Не страшно. Он и сам знает, как изящнее себя наказать. Хуже, чем ненависть к самому себе, он все равно уже не испытает.
Костяная ненависть вырывает из Римуса слово «прости» и бросает в могильную яму, где нет эха. Нет звука, нет отражения. Только хруст сухих листьев, только хруст мелких косточек его и чужих под полной луной.
Римус готов до бесконечности влюбиться в ее злость, которая с треском прорезала мягкий лед ее глазной лазури; словно ложками съел все самое вкусное - хорошее отношение к себе.
Римус видел, как тень ее взгляда зарывается ему в грудь. Но там, где сердце пыталось петь, костяная ненависть создала паутину из стыда и отвращения, и молчание Римуса стало громче, чем крик.
Его ненависть - это отражение в черных лужах, в разбитых окнах, в крови на полу.
Это отражение, в которое он смотрит и, к сожалению, узнает себя.
Ненависть куда честнее, чем его беззащитное притворство. Он так легко обманывал людей, натягивая шкуру из осенних золотистых листьев. Спрятал когти за запахом уюта и корицы, укрыл острые зубы за ровной линией губ, припорошил плотоядное свечение зрачков в полумраке под ресницами и взглядом в пол.
Все так быстро меняется. Также быстро, как коротка юбка дешевой шлюхи или дорогой шлюхи, не важно, они все в коротких юбках.
Все так быстро меняется.
Она меняется. Как погода в океане.
Римус должен быть доволен, он ведь этого хотел. Чтобы она смотрела на него так, чтобы его слова были ей противны, чтобы больше не видеть, чтобы не коснуться, чтобы рядом не было ни мурашек, ни румянца, чтобы никаких силуэтов, изгибов, сбитого дыхания и конфет, и, конечно же, никаких падений.
Снова каждый падает один на один с высотой.
Она с метлы. Он в полнолуние.
Римус ведь этого хотел.
Тогда что не так?
Почему так плохо, когда она смотрит не так, как раньше. Когда смотрит так, будто узнала, что он - мерзкий оборотень.
Но она не знает. И ей дурно от того, что он ненавидит… оборотней.
Это парадокс. Это смешно. И ему хочется смеяться от абсурда, но он не может. Он просто молчит, загнанный в угол беспомощности. Римус не может сказать, почему ненавидит оборотней, равно как и не может солгать об отношении к ним.
Он застыл, смотря на нее взглядом, который абсолютно ничего не выражает, пока в сознании катастрофы устраивали апокалипсис нейронам.
Кровь отлила от лица. И смущение, которое ранее мягким пунцовым ложилось на лицо, ушло так глубоко, что Римус побледнел.
Будто становясь самим собой. Обычным вот этим Римусом, у которого кровь отхлынула от лица, потому что он так сильно хочет от всех скрыться. У которого кровь отхлынула от лица, потому что ему паршиво после полнолуния.
Что?
Почему ты так говоришь?
Разве еще не все знают, что оборотни - чудовища?
Ты такая милая, ты правда милая и добрая, от тебя пахнет ветром и у тебя лучшая сова на свете. В твоих пальцах не тает шоколад, из твоих ран вытекает кровь. И ты говоришь, что я не прав.
Но я прав.
Прости. Я бы хотел солгать, но мне не хватит ни смелости, ни мастерства поддерживать эту абсолютную дрянь в самом себе.
Если я сам в это не верю, как доказать другому, что я не чудовище?
И будто бы, если не могу я, это пытаешься сделать ты.
Мы виделись всего два раза. Но ты всегда меня удивляешь.
Римус опускает взгляд, пока карточка загорается зеленым.
Это правда, пусть она и хотела бы обратного.
Чтобы Римус ненавидел оставаться в темноте или ненавидел чужие злые шутки, чтобы ненавидел лакрицу или скрип мела о доску, ненавидел оранжевый цвет и горький вкус. Пусть будет что угодно, что не несет собой ничего дурного.
И, если честно, Лайелл никогда бы не сказал, что ненависть к оборотням - это дурной тон. Напротив, это как основа видового этикета.
Зеленый свет отражается в его глазах. Зрачки сужаются, выхватывая волшебные фотоны. Зрачки сужаются, когда он слышит ее слова, когда эти слова так несправедливо освежевывают его, что он хочет взвыть, совершенно сдаваясь.
Да, эта изощренная пытка выше всяких похвал.
Это ужасное чувство, когда единственное, что останется - быть виноватым.
Так происходит с волками, которые вышли к людям. Да, они становятся плохими.
Римусу стыдно за то, что она о нем думает, ему больно из-за того, что она все не так поняла.
Но это «не так» - не самое худшее из зол, поэтому он готов смириться.
Но вот она уходит. Нет, она не встала, не ушла из больничного крыла. Она не встала и не убежала от него.
Она отпрянула, как отходит волна от берега. И эти сантиметры показались ему разбитой литосферной плитой. Она бесшумно отстранилась, но он слышал треск сломанных костей измученного хребта земли.
Она так далеко, а когда-то он просил об этом.
Она так далеко и ее запах стал совсем ледяным, а в ее глаза ему лучше не смотреть. Там его не ждет ничего, кроме обморожения сердца.
В ушах стучит сердце. Так гремит страх. Он чувствует, как совершил ошибку, но бессмысленно обвинять игру и несчастную случайность.
Если бы она вытянула карту, что было бы тогда?
Теперь он застрял в этой мысли. Она спасает, будто он отказывается от реальности и развивает в голове собственную.
Но нет. Он все еще здесь. А она ушла, пусть и сидит с ним на одной кровати.
Так далеко.
Ты так далеко.
Прости.
Римус сжимает пальцами собственную штанину, потому что ему кажется, если он разожжет кулак, то его пальцы будут дрожать от ужаса.
Так смешно, что какая-то девочка заставляет бояться его. Бояться, что он разочаровал, что стал для нее чудовищем, а ведь она даже еще не узнала, что он - оборотень.
Это самый большой провал, который мог произойти.
Но Римус думает, что иначе он не умеет. Звери не умеют говорить в людьми.
Ему так плохо, так больно, что он решается на безумие. Он не говорил об этом даже своим друзьям. Ему не хватало смелости.
Но с ней так страшно сейчас, так страшно, что она уйдет насовсем, что другого пути нет.
Ничего, кроме правды. Кроме того, что Римус умеет.
- Оборотень этим летом убил мою маму.
Ничего нет. Так пусто.
Так пусто.
Ничего нет.
Тишина вгрызается в кости и обгладывает тебя, пока ты подсознательно кричишь и истекаешь кровью, океаны заполняются черным, медузы липнут к друг другу и кричат, обжигая друг друга до смерти, выпуская к кромке воды кровавую пену.
Ничего нет.
Так больно.
Теплые осенние листья серпами распарывают кожу, забирая себе всю кровь, всю кровь, которая хоть как то придавала коже не мертвый оттенок, а подобие чего то живого. А теперь. Теперь тебя так легко спутать с белоснежной больничной ширмой, что кажется, что ты сольешься с этим крылом, если только не будешь громко кричать, изрезая горло, изрезая пальцы о бесконечный потолок.
Листья режут лицо. Его слова режут лицо, его осень становится холодной и злой, его осень заглядывает в окно, чтобы тебя сожрать и обглодать, ей хочется чтобы ты вышла, ей хочется тебя уничтожить, превратить в мессиво из кровавых медуз.
Кажется, что голубое глаз снова заливает кровью, но ты не упала.
Он так немыслимо и жестоко наносит раны изнутри, что стоит тебе выгнуть шею и запрокинуть голову назад, как из пухлых оцарапанных губ польется кровь, сделает выцветшее больничное крыло невыносимо красным.
Ты разрываешь вас, разрываешь так резко и быстро, как только можешь, разворачиваешь метлу и направляешь ее на стену, чтобы врезаться, вскрикнуть и умереть. Нет тепла.
Здесь больше нет его тепла и тебе становится холодно, словно ещё секунда и ты забьешься в ознобе, примерзнешь гадкой молью к зимнему окну, примерзнешь и однажды тебя оттуда отскребут и ты оставишь на стекле лужу крови.
Почему так больно?
Почему, даже, когда я кричала не было так?
Почему?
Ничего.
Нет ничего.
Его глаза так быстро стали такими бесцветными, кожа побледнела и ты кричишь, пытаешься найти его на ощупь в этой поступившей темноте, царапаешь пальцами стены, но он так побледнел и слился с ними, что ты его не находишь, не находишь и это убивает тебя.
Прошу скажи что нибудь. Скажи, что это не так, скажи! Верни меня! Прошу, верни меня, Римус!
Океаны разлетаются вдребезги, разбиваются в кровоподтёки о стены, каменную кладку.
Кажется, что так лишаются души.
Ты думала, он другой. Ты думала, что другой. Какая же ты дура! Сентиментальная дура!
Твои птицы не живые, твои птицы - кровавые обертки конфет. Они летают по небу и смотрят выцветшими глазницами, смотрят и молчат.
Так вытаскивают душу, пока ты кричишь жёсткими пальцами вверх по горлу, так тот, в кого ты влюбилась в полночь превращается земляные останки с острыми клыками, так тот, в кого ты влюбилась оказывается другим, другим, а ты идиотка, полная идиотка ему про красоту и про падения, тупая идиотка, которую свергли и сломали одними лишь прикосновениям, тупая влюбленная дура, которую зажевал скос черных губ, глазниц, тупая дура, которой выдрали душу и оставили внутри пустоту, тупая несчастная дура гребанных мятных конфет которые лишь съесть и подавиться.
Давай скажи мне, что ненавидишь оборотней, скажи, что ненавидишь их настолько что тебе смешно, скажи, что ты притворялся и внутри тебя лишь гниль, которая меня сожрёт, скажи, что целовался и высасывал души, скажи, что притворялся, Римус, что ты злобный, скажи, что я для тебя лишь шутка и когда ты обнимал меня после падения, то проткнул мой хребет ножами, а я и не заметила, скажи, что я тупая дура не заметила, а тебе так смешно, что я сейчас истекаю кровью а ты смотришь на меня и тебе нравится, скажи, что ты притворялся, скажи мне.
Скажи, чертов Римус!
Почему ты молчишь?!
Что с тобой? Нет, что с тобой, Римус? Что это?..
Почему я вижу ее..я вижу столько боли?
Нет...
Золотистые веснушки прекращаются в кратеры на бледной коже, твое лицо...все ещё такое бесцветное лицо, все ещё такое бесцветное, потому что...тебе больно?
Как такое может быть?
Тебе больно? Перестань!
Скажи, что притворялся... больно...внутри все сжимается и лопаются морскими витражами глазницы, выпуская в полет окровавленное стекло.
Всего лишь ссора, но мы причинили друг другу столько боли, как никто никогда не сможет.
Я смотрю на тебя и вижу ее.
Голову пронзает острым спазмом, словно твоя невесомая магия лечения закончилось и я снова должна почувствовать сломанные кости и разодранную кожу, словно ты так просто все выключил и вернул агонию, что мне хочется кричать.
Я перехватываю голову ладонями и часто дышу, упираюсь взглядом в бесцветные простыни, в нашу нить, которая оборвалась и покрылась черным.
Мне физические плохо.
Я больше не чувствую ничего, больше ничего.
Больничное крыло покрывается изморозью, океаны внутри кричат от пустоты и я не могу заглушить этот крик.
Я чувствую твою боль и твой страх, но чего ты боишься?
Я - всего лишь твое падение, всего лишь резкое прикосновение к плечу, за которое хочется накричать. Я - всего лишь кровь на твоих руках которую так легко смыть.
Я же тебе никто!
Почему так плохо?
Почему я так сильно чувствую твою боль, выдираясь спазмом из горла.
Скажи что нибудь. Не молчи. Ты убиваешь меня!
Все ещё вязкая тишина.
Потом ты произносишь.
Произносишь это и волны боли обрываются, оставляя лишь обожженные нити.
Тишина. Я слышу как ты дышишь. Я слышу как тебе больно, но эту боль я не в силах впитать, ладони безвольно повисают вниз.
Поднимаю взгляд и смотрю на тебя, пока в черноте сияет лишь голубое. Осенние листья мягко сползают по коже жёлтым саваном, саваном для тех, кто погиб.
Ты потерял ее.
Потерял то, что дороже всего.
Океаны покрываются солёной пленкой, через которую все становится мутным.
Ты потерял ее. Ее убил оборотень, а я...
Прости меня.
Прости меня, Римус!
Прости ещё и за это. За то, что сейчас произойдет. За то, что я не смогу остановить и не буду.
Резким движением вперёд, пока ветер раздувает деревья, снимая лиственные души, резким движением вперёд, пока жёлтое солнце изрезало горизонт в горячие шрамы и ушло, резким движением к тебе, как будто больше нет, никогда и не было другого, ничего другого и только лишь это.
Холодными губами по щекам, лбу, оставляя поцелуи на вспышках боли, залечивая все раны, которые только что оставила, залечивая пустоту, мягко передавливая дрожащими пальцами.
- Прости меня, Римус, слышишь, прости. Прости меня. Прости.
На каждую рану и каждый надрез, на все, что оставила, на все, слышишь?
Чтобы потом остановиться и резко прижать к себе, забирая тебя себе.
Так надежно и верно, забирая и закрывая от всего мира, от всей этой боли и всех этих слов, от всего, что когда либо ранило и может ранить.
Я забываю про то, что не имею права на это, я забываю про все, я принимая всю твою боль, которая проходит сквозь меня и рассеивается больным огнем в океане.
Я забираю ее всю.
Отдаешь.
Сказал, и голос погиб. Будто боль перерезала голосовые связки, заменяя собой струны звуков.
Сказал, чтобы заполнить тишину, но не своим голосом, а ее присутствием.
Невыносимо, что она здесь, что смотрит так, будто бы р а з о ч а р о в а н а. Будто бы он что-то обещал. Но ведь с самого начала, Римус просил не трогать его.
Так зачем?
Невыносимо, что она смотрит так, думает так, но - о, боже! - если она уйдет, то станет так пусто, так невзрачно. Останется Римус наедине со своей тенью, что ярче, чем он сам.
Останется все то, что не научило его испытывать эмоции. Останется равнодушный тусклый взгляд, ровная линия губ, брови, которые не хмурятся, кожа без румянца и голос без интонаций.
Мертвый лес. Без эха птиц, без водной озерной глади.
Ничего.
Паршиво. Плохо. Невыносимо.
Римус понимает, что только он сам придал ей такое значение в своем сердце, которое никому и никогда.
Зачем он это сделал? Сам же знал, что нельзя. Поэтому теперь больно, поэтому теперь она смотрит на него так, будто отпрянула и ближе не станет.
Римус даже не может на нее злиться или обвинить в том, что она осуждает его ненависть. Ненависть к оборотням и привела к тому, что Римус стал одним из них.
Интересно лишь то, что отца это так ничему и не научило.
Ненависть продолжает вращать головой, продолжает пялиться и кричать, заглушая голос разума.
Римусу стыдно.
За то, что он не может вытащить из себя это чувство, не может похоронить его под паркетом. А если бы смог, то однажды кто-то бы обнаружил вонь прогнившей ненависти, но не находил бы источника ее захоронения.
Как дохлая мышь в стене.
Нет сил даже закрыть глаза, поэтому он смотрел перед собой, но не видел. Мысли, как и зрачки застряли в преломлении расфокуса.
Он уже не пытался понять и дать имена всем запахам, которые цеплялись жвалами за его сердце. Их было слишком много, они превращались в злобную стаю.
Будь он другим, будь он совсем другим, он бы подумал: «вот до чего доводят девочки, которые бьют поддых», но Римус прекрасно знал, что все это он сделал сам.
Он сам не захотел играть с ней в прятки, он в мыслях искал с ней встречи, а когда столкнулся, оказалось, что его зверь из золотых листьев не умеет дышать под водой. Не умеет дышать солью. Но сейчас было так больно, что могло показаться, будто он всегда дышал солью.
Ему не приходилось задумываться, плохой он или хороший человек, ведь Римус даже не являлся человеком. Но теперь он осознавал, что ужасный.
Это мысль. Она будто бы требует время, чтобы ее распробовать. Так говорят взрослые о вине. Оно должно подышать. И вот его мысль тоже начинает дышать. Новорожденная, сморщенная, в плаценте самоненависти. И она не просто дышит. Она в один миг начинает кричать. Так громко, что трескаются плотоядные зрачки, так громко, что сосуды изливаются сосновой смолой прямо в горло. Так громко, что на грани безумия.
Но вокруг тишина. Все это в его голове.
Ужас. Ужас осознания.
А до этого. Он понял это ощущение не сразу. Сначала - легкий укол, когда он заговорил с ней. Воздух в комнате стал тяжелее.
Потом - тень, которая преследовала бы его даже при выключенном свете.
Римус начинает замечать, как слова, сказанные им, оставляют следы, будто ожоги.
Внутри начинается дрожь. Это не страх наказания - это страх понимания. Он будто видит себя со стороны и от этого тело начинает сводить метафорической судорогой.
Секунда сменяет другую. И с Римуса - слой за слоем - сходит кожа спокойствия. Остается что-то сырое, уязвимое, липкое.
Слышит, как в груди костяная ненависть объедает его ребра. Не угроза, а лишь напоминание: «ты сделал это сам».
С осознанием приходит отвращение. Им можно дышать. Оно распухает внутри и заполняет каждую клетку.
Да. Римус сам использовал смерть матери, чтобы вернуть ту, кто его ударила; ту, которой он сказал «не трогай меня».
Его тошнит от самого себя.
Он как обглоданный бездомный пес, который вынюхал весь город, чтобы стать его частью.
Ему бы хотелось прикрыться тупорылой мыслью о том, что он сказал правду.
Да, оборотень и правда этим летом убил его мать.
Но смысл в том, что ненавидеть оборотней - ненавидеть себя - он стал намного раньше, чем его мать была съедена.
И теперь ему казалось, что это самое мерзкое, что он сделал в своей жизни.
Паршиво от того, что, чтобы быть мерзким, ему даже не надо лгать. Он сам по себе такой.
Чудовище, которое прикрылсь кровью матери.
А она все равно, все равно целует его лицо, пусть он даже не знает ее имени, она так быстро оттаяла, так быстро ощутила виноватой себя. И от этого еще более стыдно. Он не хотел, чтобы ей было неловко.
Злиться проще, чем извиняться.
Она не должна этого делать. Не для того, кто убил свою мать. Не для того, кто спрятался за этим убийством, чтобы она вновь оказалась рядом.
Смерть - такой сильный магнит. И она не устояла.
Римус не хотел выпивать ее море и разбивать стекла глаз.
Но вот она целует его лицо. И это совершенно стихийные эмоции, выворачивающие наизнанку. Она своим откровенным раскаянием вспорола его боль, что она едва не вылилась слезами из глаз.
Римус замер.
Она целует его лицо.
Зрачки то сужаются, в страхе, то расширяются в агонии удовольствия.
Она целует. Не губы, и почему-то эти поцелуи не кажутся ему фантазиями сквозь белоснежную ширму.
Эти другие.
Эти - извинение, боль, уязвимость, желание защитить.
Эти поцелуи - чувства, не высказанные слова, молчание, что громче крика.
Потому что она касается, потому что так она умеет говорить лучше всего. И сейчас его кожа ощущает слова ее губ.
И он точно знает, что не заслужил.
Она целует, но не его, а будто его боль, словно дуешь на открытую рану. Словно поцелуи - пластырь. Но они не помогут. Там не царапина, Люпин - открытый перелом.
Ее губы мягкие, живые, а внутри него ледяная вата, будущие бессонные ночи, вязкая вина.
Поцелуи проходят сквозь него, как солнечный свет сквозь мутное стекло.
Должно быть она не чувствует его тепла.
Потому что в Римусе осталось лишь головокружение, словно тело понимает, что должно бросить в жар, должно стать стыдно и неловко, что должны мурашки кусать кожу и упасть сгустком напряжения в пах. Тело понимает, но сознание так далеко, в темном лесу роет могилу лапами.
Она произносит его имя, но оно звучит иначе. Так могли называть лишь того парня, который был до всего сказанного. А сейчас все это звучит чужим.
Будто зовут кого-то, кто умер. А тело все ещ здесь, дышит по привычке.
Этот невыносимый контраст, когда сквозь боль, сквозь отвращение к себе он ощущает ее рядом, чувствует прохладу ее губ, о мягкости которых мог только догадываться, чувствует мяту ее поцелуев, чувствует океан дыхания.
И это странно, потому что сквозь это его препарирует боль.
Какой он идиот. Как он мог все испортить? За что он с ней так?
Она целует его щеки. И с каждым поцелуем он понимает, что умирает чуть-чуть сильнее.
Не от боли, а от невозможности быть тем, кого можно любить.
- Не надо, - глухо произносит он, отстраняясь из объятий. Движения такие топорные, словно тело заклинило.
Не надо извиняться, это я виноват.
Не надо чувствовать мою боль, она тебе не к лицу.
Не надо переживать, ведь я просто чудовище.
Не надо, я не заслуживаю этого, а от того, что ты не понимаешь, мне только больнее.
Римус надрывно вдыхает, несмотря на нее. Будто бы так ему проще, но это вовсе не так.
Он никогда не чувствовал ничего такого. Он так сильно ранен. И инстинкт велит ему спрятаться, чтобы умереть.
- Не трогай,
Так заканчивается все.
Так заканчивается боль и крики, так заканчиваешься ты у его пушистых ресниц, выдыхая их потрескавшихся губ дикую вишневую влюбленность, так заканчивается все на свете, вреда ты так близко к нему, когда целуешь его бледное лицо, чтобы зажечь и разбудить, чтобы снова почувствовать тепло, без которого уже физически не можешь, так заканчиваешься ты, осыпаясь тёплыми искрами на его выдохе, морским ветром на кончиках игольных волос, так заканчивается все, что ты помнишь и есть только вы.
Только вы сейчас, в этот момент.
Так закачивается боль, которую ты чувствовала раньше, так заканчиваются крики, превращаясь в теплые выдохи, его пальцы и плечи, его веснушки теплой корицей, его кожа, которая стала бледной и холодной и ты летишь его, лечишь каждым поцелуем, залепляя невесомой изморозью его раны, прижигая, чтобы обезвредить, чтобы вывести из них всю гадость и через пару дней они затянулись.
Ты так сильно виновата и ты вкладываешь в каждый поцелуй слово прости, чтобы вылечить и зажечь его очень и она стала такой теплой. Тебе бы немного погреться им, хотя бы чуть чуть и ты целуешь его, вкладывая в поцелуи всю свою нежность, морской ветер, который мягко гладит кожу, вкладываешь всю себя, но что то не так.
Он все такой же холодный, словно ты его потеряла, совсем потеряла.
Что то не так и от этого сжимается сердце, пальцы дрожат ещё сильнее, пока в гортани застрял белоснежный гравий в крови ободранных медуз.
Что то не так.
Он все такой же, такой же холодный.
Холодный.
Что не так? Прошу? Что не так?!
Перестань! Зажгись, прошу тебя!
Чайки с тихим хрустом ломаются и падают в волны, закатывая бесцветные глаза. Тебе хочется зажмуриться, не видеть этого, не чувствовать этого, но процесс уже запущен, колесо в шипах так быстро приедет по тебе, испарывая до смерти, так быстро и так нестерпимо.
Что то не так.
Ты словно обнимаешь исхудавшее приведение, словно целуешь холодную больничную ширму а в ответ - ничего, пустота, пока ты издираешь губы в кровь.
Что то не так.
Нет. Прошу. Нет!
Сердце покрывается ледяной коркой и все внутри сводит судорогой.
Прошу, Люпин, прошу, давай как прежде.
Пожалуйста!
Всего лишь глупые карты, чертова игра, чертова невыносимая игра, прошу, Люпин, зажгись!!
Что я сделала не так?! Почему так пусто? Почему ты такой пустой?
Не надо? Что ты делаешь? Неужели, ничего... Просто ничего!
Вот так ты ничего не чувствуешь, вот так чайки задыхаются и падают в океан, закатывают глаза, вот так я чувствую холод и пустоту, так ты убиваешь меня, но я не знала, что может быть ещё больнее, что может быть настолько больно.
Ты произносишь это и в воду осыпается град мертвых птиц, мертвых ободранных птиц с пустыми глазами.
Ты произносишь это и острые облака схлопываются, сминая меня в морское мясо, ломая каждую кость, каждую.
Ты произносишь это и меня пронзает болью.
Я начинаю задыхаться, но не могу пошевелиться, не могу ничего.
Останавливаюсь и руки безвольно падают на терновую простыню, ты произносишь это и каждое слово вонзается в гортань остроконечным ножом, выпуская кровь снова и снова, выпуская поток погибших медуз по щекам, шее и пальцам.
Так заканчивается все.
Я смотрю на тебя, пока меня сжирает боль и пустота, опускаю руки и позволяю себя сожрать.
Все гаснет. Лопаются лампочки, машины съезжают с обочины, птицы врезаются в деревья и погибают, океан наполняется до краев свежей кровью, заливает гланды и глаза, полные боли и испуга, кровавые океаны выливаются из глаз, заливая ладони, твою одежду, твои скулы, колени, растекаясь со больничному крылу, заливая все белое красным, свежей красной кровью, которой так много.
Я не думала что во мне так много океанов, я не думала, что во мне так много крови.
Я задыхаюсь.
Это все было ради этого? Ради этого? Ты хотел? Ты хотел увидеть, как я умру?
Ты смотришь на то, как я умираю. Зажмурься. Сбереги себя для следующей жертвы.
Тебе нельзя на это смотреть. Зажмурься, Люпин, чтобы не сойти с ума.
Сбереги себя, Люпин, чтобы убить следующую.
Так холодно. Я умираю.
Кошки всегда уходят, кошки выходят в сад подальше от чужих глаз, чтобы погибнуть у самой красивой вишни.
Кошки всегда уходят.
Больничное крыло до краев наполнилось солёной кровью и она заливает стены, потолок врезается в окна, вытекает через щели. Мне плохо. Меня тошнит. Мне больно. Больно так, как никогда раньше не было.
Кошки уходят погибать. Я ничего не вижу, я ничего не слышу, кроме пустоты и звука перьевых тел, которые тихо бьются друг о друга в крови.
Я ничего не слышу, жмурюсь, пуская из глаз, кровь, пытаюсь схватиться за воздух и падаю вниз на пол с кровати, пока по щекам течет соленая красная вода и их прожигает.
Меня тошнит.
Буквально выворачивает на изнанку.
Больше никогда. Больше никогда ничего. Иди к черту.
Больше никогда ничего.
Стискиваю зубы и пытаюсь встать, дойти до туалета и вырвать из себя всю кровавую вселенную, затопить школу своей болью.
Больше никогда.
Ничего.
Я тебя не знаю.
Тебя не существует.
Я ненавижу тебя.
Хватаясь за воздух дрожащими пальцами, роняя флаконы с зельями, наступая босой ногой на стекло, забрать свою мантию, забрать все, изрываясь в изрезанный выдох, забрать себя, пока перед глазами все ещё так много крови. Спотыкаясь и падая, выползая из темноты на свет желтых, рассеивая по полу кровь из стоп, когда госпиталь испорол сильнее, чем вылечил, сделать шаг и ещё один, а потом ещё, из последних сил дойти до дверей, чтобы умереть, цепляясь пальцами за дохлых чаек в кровавой воде, пока каждый шаг отливает болью, а в глазах застыло голубое безумие.
Я тебя не знаю.
Я не знаю, кто ты.
Всего лишь белая ширма, белая ширма, которая проткнула мне горло острыми стальными спицами, белая ширма за которой ничего кроме ножей.
Я не знаю тебя.
Тебя не существует.
Тебя никогда не было.
Сдохни в своем одиночестве.
Теперь только оно с тобой.
Отредактировано Harvey Ryder (2025-10-22 21:09:14)
Ее взгляд.
Почему так быстро все изменилось? Всего лишь одно слово.
Оборотень.
Оно ломает кости, рвет суставы, словно в болезненной метаморфозе полной луны. Серебряный дым, светом вдыхаемый в легкие. Бесконечная агония аргентума, сводящая с ума примитивные мысли животного.
Да, это слово, сама его суть проклята. Его нельзя произносить, потому что пасть этого слова вырывает из рук человеческое, потому что это слово прогоняет Ее прикосновения, потому что это слово лишь часть всего того, что происходит с ним каждый месяц.
Римус понимал, что не может быть иначе. Но почему-то захотел поверить. Пустить в свои мысли это жалкое скукоженное желание быть ближе к людям, тянутся к огню их слов. Он вышел из утробы черного леса, его глаза сверкнули плотоядной сукровицей, его когти впились в землю, а после в мякоть разочарования.
Ее разочарования.
Она не знала, кого позвала из темноты. Должно быть, просто обозналась, а он поверил, что звать могли его.
Что держать за руку могли его.
Что кормить конфетами могли его.
Ему тошно от мысли, что жизнь безвольно обращается в череду смирений. Ему злобно от того, что он никак не может понять, что это не обязательно, что не нужно быть муравьем, который бежит по кругу, застряв в ритуале мертвой петли.
Но как, как он может позволить себе свободу? Это безумие.
Это как прикоснуться к пламени, в надежде, что не останется ожог.
Это как вдохнуть под водой, думая что сможешь дышать полной грудью.
Это как спрыгнуть с крыши, решив, что из лопаток вырвутся крылья.
Это как сказать ей "не трогай меня" и думать, что она останется рядом навсегда.
Ему хочется быть смелее, быть свободнее, но он так боится сожрать, он так боится, что его голод сомкнет зубы. И пока он боится, цепь становится все короче.
Все его желания - пожухшие листья на сыром могильнике. Все его "можно" - отражения в высохшей луже.
Римус боится своих рук. Они в крови, они в когтях и шрамах, в каждой из них - смерть. Такая тонкая, почти прозрачная, как лунное сияние, как лед на линзе ее глаз. Он бы хотел держать в руках чувства, держать эту птицу, но птица не поет, потому что он сам не верит, что может касаться, не ломая.
Он бы хотел быть тем, кто просто пьет кофе, смеется в чужое плечо и переживает о завтрашнем экзамене. Но он - чудовище, которое гниет изнутри от собственных кошмаров. Все его желания покрываются ржавчиной, все его надежды медленно умирают, как цветы в воде, которую забыли поменять. Римус называет это осторожностью, на самом деле - страх.
Ведь под кожей у него не только оборотень, но и яма, в которой шевелятся прокаженные обещания.
Он мечтает о свободе, но она пахнет трупным ядом - слишком знакомое, слишком въедливое. Он не бежит к ней, а лишь прислушивается, как труп прислушивается к земле, чтобы убедиться, что черви уже близко.
На мгновение ему показалось, что Она могла бы его спасти, если бы не то, что она тоже умирает, когда смотрит ему в глаза. Ведь Римус не умеет целовать, он лишь кусает; не обнимает, а ломает кости, каждый ее теплый взгляд - заноза, которая цветет сладкой плесенью под кожей.
Еще немного и гниение одиночества станет искусством, совершенно привычным запахом дома.
Он видит ее боль, как если бы у нее был цвет. Слышит ее боль в дыхании, ощущает ее боль запахом на коже. Она думает, что он просто холоден, что играет с ней, что молчание - равнодушие, а не способ не дать ей однажды умереть от его зубов.
Ведь если он убил однажды, ничто не помешает ему повторить.
Она двигается в сторону, когда ее руки, обессиленные непониманием, падают вниз. Она сейчас уйдет. Римус чувствует следы ее крови до того, как они появятся на полу. Она уходит. Долго. Мучительно долго. По капле то с неба дождем, то с ее лица красным. Уходит немыми словами, что звенят, как стекло в пустой комнате. Звенят, потому что она бесцельно разбивает флакон. Когда она уйдет, Римус знает, что оставит дыру после себя. Будто бы это у нее зубы и когти, которыми она вырвала из него кусок, не дожидаясь полной луны.
Он бы хотел сказать правду, но его правда - кислота, если откроет пасть, растворит ее до костей. Но его молчание - это гниение, которое он не успел заметить.
Он снова в тупике, стены которого Римус уже не помнит, кто возвел. Кажется все те, кто говорили ему молчать. Каждая нота тишины добавляла высоты. Теперь его стены так высоки, что даже Она не сможет верхом на метле преодолеть изгибы стратосферы. И вот она задыхается, чтобы бесшумно, оставляя лишь следы крови, упасть подальше от него.
Ему бы остановить ее, но Римус не видит смысла. Какое из зол ему выбрать? Если во всем этом нет никакого добра, то зачем выбирать?
Римус роняет голову в ладони.
Он никогда не загадывал желание на день рождение или Рождество, потому что стать человеком все равно невозможно. Но сейчас он просто хотел, чтобы всего этого не случилось. Никогда и ничего. Пустота лучше, чем боль, в лезвиях которых им вдвоем пришлось утонуть. Пусть это будет его сон или чей-то чужой сон. Пусть сам Римус превратиться в чей-то кошмар, чтобы исчезнуть к утру.
Он лишь хотел просто не быть. Потому что, как только решил, что может быть нормальным, превратил ее часы с ним в кошмар.
Никто не заслуживает оборотня рядом. И уж тем более она. Та, кто вдруг встала на их защиту.
Почему она это сказала? Почему так смотрела на него, а после перестала? Почему она касалась его, почему била его? Почему в ней больше вопросов, чем ответов?
Если она уходит, то Римус ее отпускает. Потому что мерзко удерживать ее после того, как сам оттолкнул. Да, по привычке, да, потому что ему стало страшно.
Ему всегда страшно, один страх меняется на другой, пока он не устает боятся и не засыпает, опустошенный равнодушием.
Взгляд Римуса неподвижен, как сердце мертвеца.
Движение, словно шарнирное вращение, и он замечает лист. Это письмо. Бесцветное скольжение взгляда отмечает красивый почерк. Все мамы пишут красиво.
Моя милая бунтарка, всегда помни, что мы рядом.
Я бы сказала тебе: "Не летай слишком высоко и не дерись слишком часто", но ты же не послушаешь меня.
Мы очень скучаем по тебе, снежинка, безумно скучаем.
P.S: Надеюсь, что Маффин не выронит коробку, пока будет охотиться по дороге на мышей. У тебя очень прожорливый филин.
Мы тебя очень любим и гордимся тобой, но береги себя, пожалуйста. И поскорее возвращайся домой, Харви.
Римус ощущает, как улыбнулся на "не послушаешь меня". Они знакомы два дня, но она никогда не слушается.
Улыбается, а после замирает. Зрачки медленно расширяются, по затылку колким приливом бегут мурашки, дыхание глубже, в груди снова становится тепло. Римус склоняется над письмом, с сожалением, с обожанием, с болью рассматривая пять букв в конце.
Харви.
Разве это не лучшее имя на свете?
Римус сразу вспоминает, как именно ее когда-то давно назвал Ханни, а она съязвила в ответ.
Харви.
Как он раньше не догадался? Ведь любое другое имя просто не прижилось бы к ней.
Римус склоняется над письмом, прикрывая глаза, будто не просто пробуя имя на вкус, а надкусывая сладкое яблоко. Каждая нота, каждый звук ударял во вкусовые рецепторы, выворачивая наизнанку воображение.
Теперь он знает ее имя, а значит знает все. Теперь он знает ее имя, а значит обязан найти ее и позвать.
«Береги себя».
Именно это было написано в письме от мамы.
Она пишет это каждый раз и она знает, что я не умею.
Что это значит - «береги себя»? Звучит так глупо и трусливо, так жалко.
Береги себя. Береги себя: прячься, не дерись, не дыши, ни с кем не говори. Вот стена, а вот - ты. Замуруй себя в стену, спрячься.
Береги себя, милый. Пока не сдохнешь в каменной кладке, зрачках больной тишины.
Береги себя милый. Только не кричи - береги свое горло. Никто не придет и никто не обидит. Наверно.
Только эта стена, она на самом деле убивает. Медленно, неслышно, шелестя грязными и сухими пальцами в темноте, она убивает тебя и придет время, когда ты увидишь цементный оскал и муравьев в щелях.
Не кричи, милый. Дай им себя сожрать. Побереги свое горло.
Береги себя...
Кажется, дети, которые берегут себя не приходят домой в крови, не дерутся и никогда не дают сдачи, тихо сидят и пускают корни в асфальт.
Их глаза похожи за заплывшие и мертвые облака, в них нет ничего.
Есть ещё дети, полные страха. Они бегут и бегут, прячутся и прячутся и нигде им нет дома. Им везде страшно.
Таких детей всегда съедают, потому что в попытках оторваться от чудовища они забегают к нему в глотку, растворяются и кричат под языком, как таблетка из кальция. Такие дети - самые гадкие. Пытаешься их спасти, а они не хотят. Они предадут тебя так же быстро, как лопнет спелая вишня во рту, они предадут тебя, потому что они слабые, гадкие и гнилые, как испорченные конфеты.
Чудовище ест их и чувствует мерзкий вкус сгнившей кока-колы, раздробленных леденцов.
Есть дети, которые всегда дерутся и убивают чудовищ. В их глазах особый оскал. На них много ран и крови, каждое слово - надрез. Каждая рана - целебная инквизиция. Они часто дышат, потому что в израненных ладонях по острому мечу, а внутри золотая струна. Она отзвучивает от их ребер, вызывая вибрацию каждый раз, когда кого-то рядом обидели, царапает кости, если эти дети отступили. Невидимая струна валькирии входит в их грудь золотистым лучом при рождении.
Этих детей легко узнать по слепящим глазам. Они всегда особенного цвета.
Эти дети убивают чудовищ и они всегда находят их. Вселенная их сталкивает, чтобы дети сделали выбор: «убить» или «пощадить».
И когда чудовище раскрывает пасть, чтобы сожрать, они с любопытством смотрят на ряд белых клыков.
Убивать можно часто, но жалеть нужно всегда. Потому что для таких детей нет ничего важнее, чем пощадить. На самом деле, это - их истинная миссия.
Потому, что именно об этом поет золотистая струна валькирии где-то внутри, потому что поэтому и только поэтому они дерутся.
Суть не в ранах и не в боли, эта суть где-то, глубже. И когда чудовище ненавидит себя, выплёвывает раненных и хочет уползти в лес, даруя жизнь, они отрезают острые ветви, чтобы пропустить его и даровать ему тишину.
Ведь весь смысл в итоге сводится не к тому, чтобы изранить, а к тому, чтобы сложить мечи и отпустить.
...
Я вспоминаю, как дышать. Как дышать, пока океаны задыхаются внутри, я чувствую боль, пытаюсь не упасть, потому что падение всегда выглядит так жалко и больше никто не поймает. Больше некому.
За окном задыхаются небеса, пуская косую боль израненных капель. Они бьются крышу, окна, разлетаются превращаясь в остатки прошлого, больные остатки объятий и пальцев на щеках.
Мои губы отравлены злой осенью, гнилыми листьями и криками умирающих птиц.
Каждая птица знает что такое полет и каждая птица погибает внизу, поэтому мне нужно оторваться от земли, чтобы вылечиться, чтобы точно не умереть.
Ты не помог.
Не помог, когда я падала, когда осколки вошли в стопы, когда было так больно даже кричать, ты не помог, когда я падала.
Для тебя это было все равно, что смотреть на погибающую птицу и поэтому я должна взлететь, взлететь, чтобы доказать тебе, что мне все равно, взлететь, чтобы доказать, что я выживу - только так.
Ты сказал, чтобы я не трогала, закольцовывая боль в черную, израненную змею, которая обвилась вокруг моей шеи и теперь я снова вспоминаю, как дышать, снова - сквозь острую боль и стыд, сквозь кольцо из черной агонии, я вспоминаю и скоро вспомню.
Небеса зовут меня, небеса плачут, потому что меня там нет. Черные небеса так соскучились и я снова полечу. Снова.
Через острую боль, дрожащими пальцами, палочкой вытаскивая осколки, стискивая зубы от агонии, пока голубой свет радужки прорезает черный, пустой коридор.
Вытащить их, вытащить и выдохнуть, запрокидывая голову назад, прикрыть глаза и ощущать, как океан кровью льется из кожи - ещё немного осталось.
Вытащить и надеть ботинки, выйти на улицу, под проливной дождь, пока каждый шаг - боль, схватиться дрожащими пальцами за метлу и взлететь.
Кружится голова.
Дождь заливает лицо и теперь или океаны будут из грязной дождевой воды. Пусть лучше так, чем совсем ничего, пусть так.
Я лечу вперёд, пока штормовой ветер раздувает волосы, дождь напитывает меня водой.
Вспышка молнии. Меня тошнит и я плачу, плачу и небо плачет в ответ, словно так сильно понимает меня. Мы плачем, мы льёмся на крыши сгустком воды и холода, мы плачем и срываемся на почти звериный вопль, разбиваясь о землю и грязь.
Я лечу, лечу, чтобы показать тебе, что раненные птицы так хорошо умеют летать, чтобы показать, что иногда они умирают и в небесах тоже.
Ложись и засыпай, Люпин, засыпай в своей холодной кровати, чтобы на утро раскрыть глаза и продолжить убивать.
Береги себя, Люпин.
Вот тебе стена.
Вот муравьи - спрячься.
Отредактировано Harvey Ryder (2025-10-24 21:09:35)
Вы здесь » Marauders: Your Choice » Архив Министерства магии » ›› Раскрытые дела » [14.10.1976] больничное крыло пахнет теперь тобой.