Активисты
    Постописцы
    Лучший пост от Элоди На мгновение на улице стало тише, головы людей взметнулись вверх. Ребекка не разобрала что это было, но заметила очертания, которые были похожи на череп. Узнала его почти сразу, ведь работала в больнице медсестрой. читать дальше
    Эпизод месяца Liability
    Магическая Британия
    Апрель 1981 - Июнь 1981

    Marauders: Your Choice

    Информация о пользователе

    Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



    [29.03.81] MEA MAXIMA CULPA 21+

    Сообщений 1 страница 5 из 5

    1

    [chs].

    Бога нет[/chs]


    MEA MAXIMA CULPA
    в какой-то дыре кэмден-тауна •  ебучий вторник • 2 часа ночи
    https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/58/96291.gif
    трахает шлюх & убивает шлюх


    мы попадём с тобою в ад
    при мне вянут цветы,
    при тебе свечи не горят
    хочу сорваться, ты так хочешь быть у алтаря

    мы попадём с тобою в ад,
    но там не будет для нас мест
    ведь мы окажемся в аду ради резни
    в составе воинства небес

    Отредактировано Rory Cellow (2025-12-08 15:13:14)

    +5

    2

    Мир сжимается до трех гниюще-живых ран, пульсирующих язв, проросших сквозь плоть.
    Первая — глухое, разрывающее давление внизу живота, где что-то массивное и мокрое вколачивает его в липкий, пропитанный чужими жизнями винил. Каждый толчок — хлюпающий удар, отзывающийся эхом в пустоте под ребрами.
    Вторая — ослепительная, визжащая полоса пламени на левом плече, будто кто-то проводит по нему паяльной лампой, медленно, наслаждаясь шипением обугливаемой кожи.
    Третья — высокочастотный вой в черепной коробке, где огневиски и первобытное отвращение сплавились в один непрерывный звон лопнувшей струны в опустевшем зале.

    Он тонет в субстанции теплее крови и гуще гноя. В собственном разложении, принявшем форму клуба. Тяжелое, хриплое дыхание за его спиной обжигает шею паром. Пар пахнет гнилыми миндалинами, перегаром и затхлой водой из цветочной вазы, где неделю назад умерли розы. Каждый выдох оседает на коже кисловатой, липкой росой. Его голова вдавлена во что-то шершавое и влажное — в обивку, источающую запах старой спермы и пота, или, возможно, в жирную спину предыдущего посетителя. Он смотрит в потолок, в черную, пульсирующую мембрану, усыпанную желтыми пятнами плесени и жирными отпечатками тел, что сейчас отскакивают в такт глухому, аритмичному биту, под который удобно хоронить надежды. Отвратительно.

    Не боль, а таинство осквернения. Литургия, где он играет роли и жертвенного агнца, и алтаря, и священника, мажущего себя нечистотами. Каждое движение — не просто проникновение. Это медленное, методичное разделение существа на две половины. Той, что еще помнит чистый запах зимнего воздуха в Хогвартсе и мелодии Боуи из дешевого радио, и той, что уже стало частью этой вонючей, стонущей массы.

    Кажется, он слышит скрип собственных тазовых костей или ржавых петель в заброшенной часовне. Его руки раскинуты в немом кризисе, ладони прилипли к холодной, липкой, как засахарившаяся рана, поверхности. Пальцы судорожно впиваются в швы, пытаясь найти опору в этом кишечнике мироздания, чтобы не вывернуло наизнанку.

    Посреди ада — жужжание. Пронзительное, металлическое. Оно ввинчивается в висок, сверлит череп, находит отклик в самой кости. А на плече, поверх старого шрама-исповеди, теперь расцветает новый, паразитирующий ритуал. Не жжение, а препарирование. Кто-то работает с его плотью инструментом, который не входит, а отдирает. С каждым вибрирующим прикосновением он чувствует, как отделяется тончайшая плёнка живого, ее поднимают, и под ней обнажается сырое, розовое, трепещущее мясо, никогда не видевшее света. И в эту открытую, стерильную ужасом рану, вбивают что-то чужеродное. Будто не краску, а прах. Мелко перемолотый прах чего-то когда-то святого, смешанный с ржавчиной и цинком отчаяния. Процесс монотонный, гипнотический, почти медитативный в своем насилии.

    Его здесь не должно быть. Не зря же так долго отказывался.

    Он хочет закричать, но вместо этого находит горлышко бутылки. Огневиски. Не зря притащили с собой. Оно, однако, не горит, а размягчает изнутри. Как кислота размягчает хрящ. Все границы расползаются. Боль от жужжащего инструмента сливается с дискомфортом от ритмичных толчков, потому что долбаеб с тату-машинкой не догадался взять блядский стул и теперь пытается умоститься на том же диване. И все это замешивается на воспоминании о том, как несколько часов назад на него вывалили все грехи и вскрыли нарывы. Швы от этой внутренней операции рвутся здесь, под натиском чужих бедер и вибрацией, идущей откуда-то сверху.

    Рядом, в сантиметре от бока, извивается другая форма жизни. Две тени, сросшиеся в один потный, чавкающий симбиоз. Девушка. Ее лицо искажено гримасой, которая должна изображать экстаз, но выглядит как предсмертный спазм выброшенной на берег медузы. Ее ноги, в рваных колготках со стрелками, судорожно сжимаются на пояснице мужчины. Блузка порвана на груди, и через дыру виден дешевый кружевной бюстгальтер, покрытый катышками. Купи себе, блять, новый и не позорься. И ее профиль, выхваченный вспышкой умирающего стробоскопа, врезается в мозг Барти, как заноза под ноготь.

    Рори ушел с такой же. Лицо было знакомым. Она не смотрела в глаза Барти дольше секунды и пыталась прикрыться волосами.

    Лифт Министерства. Запах старой бумаги, воска для паркета и вечного, приглушённого страха. Она жмётся в угол, держа папку, как щит. Ее взгляд — быстрый, расчетливый, насекомоподобный — скользит по нему, по его отцу. В нем нет уважения. Есть оценка полезности, потенциальной угрозы или выгоды. Еще один Крауч. Можно использовать, игнорировать или, в крайнем случае, устранить. Она — шестеренка. Самая маленькая, самая ничтожная, но без которой бюрократическая машина скрипит. И эта шестеренка сейчас, наверное, получает свое нехитрое, животное удовольствие за закрытой дверью. Cazzo, как же противно.

    Алкоголь, боль, физиологическое отвращение — все испаряется, оставляя после себя только стерильную пустоту, готовую всосать и ассимилировать источник раздражения. У Рори есть ебучая метка. Любой в министерстве в курсе, что это значит.

    Жужжание прекращается. Тяжелая, волосатая рука, от которой пахнет машинным маслом, потом и чем-то сладковато-гнилостным, шлепает его по месту, где теперь пылает новая. «Готово, красавчик. Шедевр». Голос похож на звук переворачиваемого гравия. На плече теперь вместо шрама красуется пожирающее луну солнце.

    Движения сбоку тоже затихают, сменяясь тяжлым, сопящим дыханием и резким звуком застегивающейся ширинки. Барти сидит неподвижно. По его спине, смешиваясь с потом и какой-то чужой влагой, стекает что-то теплое и густое. Не кровь. Слизь. Та самая, что выделяет тело в состоянии крайнего, запредельного стресса, когда оно уже не понимает, что с ним делают. Или, может, ему кажется. Он же просто драматизирует, в конце концов. Его плечо теперь отдельная планета. Горящая, пульсирующая, с только что нанесённой на неё картой нового, безумного неба. Печать. Клеймо. Его личный герб на пергаменте из собственной плоти.е

    Он отрывается от поверхности с глухим, отлипающим звуком, будто с него снимают пластырь, приклеенный на гнойную, незаживающую рану. Находит свою водолазку, частично погруженную в темную лужу. Мокрая ткань прилипает к месту пыток на плече с такой силой, что у него темнеет в глазах и на миг перехватывает дыхание. Это уже не одежда, а блядский саван, пропитанный соками этого места. И он только что сам, добровольно, в него завернулся.

    Рори, конечно, уже свалил. Утащил свою добычу в самую глубь этого лабиринта, к его слепым кишкам и паразитам. Барти знает куда. Туда, где стены плачут черным конденсатом, а на полу лежат матрасы, впитавшие в себя историю всех мелких смертей, что здесь происходили.

    Он вываливается из ниши в коридор, и пространство немедленно поглощает его. Это даже не проход, а пищеварительный тракт клуба. Стены — влажные, упругие, покрытые бархатистым черным грибком, светящимся тусклым, больным зеленоватым светом, как гниющее мясо светлячка. Воздух — густой, вязкий, как кисель из разложившихся амбиций. Им нельзя дышать. Им можно только давиться, и каждый глоток приносит в легкие взвесь талька, прогорклых духов, спермы, рвоты и той неуловимой субстанции общественной безнадеги, что въедается в нити нервных.

    Его немедленно поглощает поток тел. «Скучно одному, красивый?» — сипит голос из темноты, и в нем слышится не соблазн, а скука палача, выполняющего рутинную работу по утилизации. Чья-то чужая рука уже тянется вниз, к его ширинке, движением привычным, механическим, лишённым даже намека на желание. Он не отталкивает ее. Он просто замирает, превращаясь в статую, в которую продолжают втирать грязь всех собравшихся. Это, в своем роде, искусство. Квинтэссенция безразличия вселенной, принявшего форму человеческих конечностей и липких ладоней.

    Как жаль, что Барти ненавидит искусство.

    Кто-то толкает его грудью в спину, прижимая к стене, которая отдает сыростью и холодом. Он чувствует на своей шее прикосновение чьих-то губ — холодных, влажных, абсолютно безразличных. Они не целуют, просто протирают кожу, как салфеткой, оставляя мокрый след. Рука, унизанная дешевыми перстнями без толики смысла, впивается ему в бок, оставляя синяк даже через ткань.

    Как хорошо, что свои украшения он к чертям снял.

    Его лицо на миг погружается в спутанные волосы, от которых пахнет плесенью, дешевой краской и глубоким, экзистенциальным тлением. Он чувствует под тонким слоем плоти каждый позвонок незнакомки, к которой его прижали — хрупкий, птичий скелет. Отвратительно. Гадко и грязно. В идеальном мире такие места горят адским пламенем.

    И сквозь этот гул, сквозь рев собственной крови в ушах, он вычленяет это. Ее смех. Тот самый. Визитная карточка мелкой чиновничьей крысы, добившейся в жизни ровно ничего. Высокий, пронзительный, искусственный, как звонок будильника в понедельник утром. И тут же захлебывающийся в своей тупости Рори, полный тупого, животного восторга.

    У какого-то идиота в коридоре из заднего кармана торчит перочинный ножик. Кто-то, видимо, считает это сексуальным. Барти не замечает, в какой момент эта пародия на оружие оказывается в него в руках. Видимо, клептомания все же заразна.

    Щель под дверью. Черная, тонкая, как лезвие бритвы, проведенной по запястью. Из нее сочится  жар разлагающейся органики, тепло гниения и запах дешевых духов с удушающим альдегидным букетом, смешанный с телесностью, потом и чем-то металлическим. Кровь пахнет не так. Ею будет смердеть здесь чуть позже.

    Барти замирает. Внутри него рушится последняя бутафорская стена. Весь шум, вся боль и отвращение проваливаются в образовавшуюся бездну, и оставив место для вакуума, в котором парит единственная мысль, отточенная и острая, как хирургический скальпель, уже намыленный для разреза. Тупая шлюха видела метку.

    Он смотрит на щель. Видит мелькание смутных теней, сливающихся и разделяющихся. Видит на полу, в полосе красноватого света, клочок ткани. Ткань мышиного, унылого, служебного цвета. Она тут. Прямо здесь, за этой деревяной преградой. Рори такой тупой, что хочется выколоть ему нахуй глаз.

    Мысль не требует обдумывания. Она вспыхивает в выжженном мозгу, как последняя вспышка умирающей звезды, и оставляет после себя только вымороженную, безжизненную равнину, на которой высечено одно слово, одно приказание: ликвидировать. Лучше запачкаться, чем сосаться с дементором.

    Его рука, холодная и совершенно сухая, вопреки окружающей духоте, уже лежит на ручке. Металл влажный, липкий от бесчисленных прикосновений, отпечатки пальцев наслаиваются друг на друга, как геологические пласты. Он не мстит ей. Он выполняет санитарную норму. Уничтожает биологическую угрозу. Стирает кляксу. Отпечатки стереть можно потом, пусть скажут спасибо за клининг.

    Он медленно, с почти хирургической точностью, поворачивает ручку. Скрип — громкий, рвущийся, как предсмертный хрип в тишине морга. Дверь отходит на сантиметр. Из щели вырывается концентрированный, густой поток всех запахов и звуков этого маленького ада: хлюпающие, мокрые звуки, сиплое, прерывистое дыхание, ее притворные, заученные стоны и тот самый, проклятый, министерский, крысиный смешок.

    Его пальцы сжимают ручку так, что кости выступают под кожей, белые и безжизненные, как у давно умершего.

    Он открывает дверь.

    Хоть бы у Рори были с собой сигареты.

    [nick]Bartemius Crouch Jr.[/nick][status]искусство хуйня[/status][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="Моя милая пустота"></div> <div class="lz-name"><a href="https://marauderschoice.rusff.me/viewtopic.php?id=250#p19937">Бартемиус Крауч младший, </a>19</div> <div class="lz-text">Вергилий привел тебя в ад.</div>[/chs][icon]https://i.pinimg.com/originals/72/77/77/7277771900836bba86451cdc2f9d2f00.gif[/icon]

    Отредактировано Bartemius Crouch Jr. (2025-12-08 17:08:40)

    +2

    3

    [chs].

    Бога нет[/chs]

    [icon]https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/19/157762.gif[/icon]

    Идеальный мир. Камерный. Грязный. Личный ад на двести квадратных метров от евангелие.

    Все, как он любит.

    Рори вдыхает. Чтобы легкие впитали радиоактивное облучение сигаретного дыма, чтобы цезий проник сквозь кожу, раздражая рецепторы блаженного самоубийства.
    Ему скучно. Скучнее, чем трахать шлюху в отрубе от передоза. Скучнее, чем быть трезвым.
    Поэтому он смотрит, как игла долбит нежного аристократа, распятого на грязной коже разъебанного кресла.
    При виде крови хочется смеяться.
    При виде Барти в Идеальном мире хочется курить.
    Рори курит. Полумрак становится густым.

    Барти выглядит, как сладкий мальчик, как прикормка для алчных шлюх. Ему не место в Идеальном мире, но сейчас это место клеймит его, нейротоксином пробираясь сквозь иглу, сквозь кожу, сквозь афродизиак удушья. Барти не место в Идеальном мире. Он бы никогда не нашел сюда дорогу, если бы не Рори. Это не заслуга. Это факт. Вряд ли за такое благодарят.
    Барти здесь совершенно инороден. Как розовощекий ангел среди потасканных шлюх с разорванными от глубокого минета уголками ртами; как мармеладный мишка в куче некротического навоза; как аристократ на свалке отбросов, решивших утопить свою жизнь на дне бутылки или оставить на кончике иглы.
    Ему здесь не место. Слишком чистый, взгляд слишком высокомерный, слишком уверен в собственном превосходстве, на которое здесь всем насрано.
    Ему здесь не место.
    И все же Барти здесь.
    Ха-ха, как мило.
    Рори подпирает голову рукой, кусая сигарету. Еще немного, и он ее съест, просто чтобы обжечь язык. Еще немного и он сойдет с ума, наблюдая за этим методичным саморазрушением. Еще немного и таймер на счетчике его ничтожного терпения достигнет нуля. Тогда он встанет и кулаком превратит лицо мастера в абстрактное искусство, а потом выпьет бензиновых шотов столько, сколько выбьет зубов. Или пнет кресло, переворачивая эту уебищную вавилонскую башню. Или просто трахнет кого-то.

    Здесь не было морали. Ее труп, увенчанный обглоданными лицами, вращался над распятием нравственности на веревках, кончавшихся сломанной шеей.
    Здесь был только выбор: делать что-то или быть тем, с кем сделают.
    И Рори, конечно, был тем, кто делает.

    "Идеальный мир" - дырка в теле Лондона.
    Дырка между ног, приглашающе раздвигающая сбитые об асфальт за дозу коленки перед отбросами.
    Поцелуи опарышевой кожи в попытках обрести беглый некроз эпидермиса на мертвых губах.
    Гипоксия чудовищной похоти в лоне зудящего герпеса.
    Этот идеальный мир ничто иное, как сладострастный ушиб гения некого Мастера. Мир вредоносный, мир слитых в эпитафии катаклизмов, мир паранормально прозрачный в своих кривых придатках Калигулы.
    Наркотический лимб. Рапира сдавленной плоти. Фантазм электрического беспамятства. Сны невинных и явь идолопоклонников черной грязь.
    В Идеальном мире человек лишь презренная шлюха.
    Сосущая, искалеченная, заклейменная этим безмятежным местом без надежды на спасение. Этим Идеальным миром больше напоминающим райскую ностальгию, вывернутую наизнанку. Где музыка плоти, где поллюция и рукоблудие возведены в абсолют.

    Идеальный мир.
    Липкий. Трахаются, лежа в обугленных нарциссах шприцевых иголок.
    Громкий. Стон смешался с метаболической эвтаназией фальшивых оргазмов.
    Грязный. Вкрадчивые наркотические примеси под сломанными ногтями шлюх.
    Голодный. Аппетит ублюдков раскален. Переваренных ублюдков, но почему-то продолжающих шевелиться, втирая свой запах, свой пот в ошпаренную похотью кожу дешевых девок.

    Здесь были все те, кого Лондон выблевывает по ночам: шлюхи с задымившимися глазами, одетые, как потасканная гнилая роскошь улиц; наркоманы, пытающиеся перечеркнуть кривой струей лирику на стенах о смерти и последней сигарете; самоубийцы в карманах которых опасное лезвие и пакетик с прогнившим киви.
    Любить для них отвратительно. Любовь - самое ненавистное из слов. Есть лишь зависимость, которая никогда не мажет мимо вены.
    Они могут любить лишь Идеальный мир, молясь, так сильно молясь о том, чтобы он никогда не выплюнул их, чтобы не было возможности от него отмыться, ведь он так глубоко, так грубо, так приторно, под кожу, внутривенно, наркозом.
    Идеально.

    Музыка била в грудную клетку — не ритм, не бит, а сердцебиение чего-то больного и уродливого; тупо, беспощадно, как долбиться в героиновую малышку, что в анабиозе умирает от гипогликемии. Ее глаза пустые, будто из них высосали половину электричества и три четверти смысла. Как металлическая дверь на стене дома, на которой гвоздем нацарапано "идеальный мир". А рядом нассано.

    Вход в Идеальный мир - это глотка. Пародия на то, как шлюха открыла рот для члена. Внутри тесно, слишком тепло, влажно, местами облезло, а единственный прожектор не светит, а течет, как возбужденная девка, как растаявшее желе. Пахнет железом дешевых сережек, паленым сахаром ликера, потом и сладостью, будто труп цветка. 

    Ему нравились женщины Идеального мира. Они спали только когда случался передоз. Они скакали с члена на член, как стая хищных птиц, которым подрезали ангельские крылья. На губах - не помада, а химическая формула спермы и лонг-айленда. Они курили так, будто каждая затяжка была попыткой умереть быстрее. Он проходил мимо и чувствовал, как их внимание цепляется за него — не потому что он красивый, а потому что он опасный. Опасность — здесь единственное, что вызывает уважение.
    Слепые лампы мигали, как будто клуб постоянно находится на грани смерти, но никак не мог окончательно умереть.

    Привет, долбанная сучка.
    Подумал Рори. И ему сразу же захотелось выебать ее только для того, чтобы ощутить что-то мокрое и податливое. Чтобы наперекор этому взгляду, он вдолбил ее в матрас, а после лениво наблюдал, как ее сиськи гипнотизируют его, пока она скачет сверху, закатывая глаза.
    Ей же также плевать, как и ему. Просто нужен член. Для удовольствия или чтобы забыться. Вместо дозы или сета шотов, она выбрала его в качестве своего совершенного инструмента для мелкого суицида этой ночью.
    Вот это комплимент.
    Рори польщен.

    Чувствует ее пульс, запрокидывая руку за голову.
    Она плачет, но не глазами. Разливается на него, предрекая появление обезумевших розовых шипов, когда ногтями впивается в грудь.
    Будто акт казни. Насаживается на Рори, как отрубленная башка на кол. И это зверство его, несомненно, развлекает.
    Она разряжается росой, будто жидкое прозрачное оружие, покрывая кожу Рори доказательством, что все это не зря.
    Несдержанная архитектура ее животной злости. Ультрафиолет плоти.
    Рори забирает сигарету из ее рта. Теперь там вишневый отпечаток губ. Как хорошо.

    Затягивается никотином, плотоядно наблюдая, как она неестественно откидывает голову назад. Будто одержима, будто неведомая сила захотела переломить ее позвонки, хватая за роскошную грязь волос. Затягивается никотином, ощущая, как она кончает, потому что ее всю передергивает, потому что в пальцах судороги, а в бедрах спазмы.
    Потому что из ее горла льется кровь.
    Кровь льется, конфискуя свободу Рори, четвертуя дыхания, препарируя пульс. Он настолько в эйфории, что в эту самую секунду способен поверить в шальную любовь.
    Слышит не булькающий хрип ее дырявого горла, а хлюпающее крещендо фрикций умирающего на нем тела.
    Такого с ним еще не случалось.
    И этого хватает, чтобы он кончил.
    Как же это было охуенно.
    Ему было плевать, если следующим вскрытым горлом будет его горло. Плевать, если он сдохнет, не докурив сигарету. Плевать, если не будет скучно. Он готов променять всю свою ебаную жизнь на всего лишь один момент. Да, вот этот. Когда кровь из горла его маленькой милой шлюхи заливает лицо. Когда ее когти разрывают его кожу, слово пытаясь содрать все татуировки с тела. Когда всего лишь молекула эйфории расслабляет его нейроны, заволакивая взгляд хищной пленкой.

    - Да ты ебанутый, - хрипло произносит Рори, когда с него падает девка. Это не осуждение. Это честный факт, который для Рори равняется комплименту.
    Сигареты остается ровно на одну затяжку.
    И он протягивает ее Барти.
    - Покажи, что нацарапали на плече.
    Лениво натягивает штаны, даже не думая застегивать ширинку. Лень. А сверху накидывает шубу мертвой девки.
    Ему нравится.

    Отредактировано Rory Cellow (2025-12-09 19:35:42)

    +1

    4

    [nick]Bartemius Crouch Jr.[/nick][status]искусство хуйня[/status][chs]<div class="lz-stat"><img src="https://upforme.ru/uploads/001c/8d/f9/2/154684.png" title="Моя милая пустота"></div> <div class="lz-name"><a href="https://marauderschoice.rusff.me/viewtopic.php?id=250#p19937">Бартемиус Крауч младший, </a>19</div> <div class="lz-text">Вергилий привел тебя в ад.</div>[/chs][icon]https://i.pinimg.com/originals/72/77/77/7277771900836bba86451cdc2f9d2f00.gif[/icon]

    Дверь отходит ровно настолько, чтобы втиснуться внутрь, в эту камерную глотку Идеального мира, переваривающую свои двести квадратных метров человеческого евангелия в желудочном соке дешевого джина и спермы. Его встречает бульон из запахов: все виды телесных жидкостей, перегар, противные духи за два фунта, пот, впитанный в кирпич за десятилетия, и сладковатый запах гниющего зубного налета — тот самый, что остается после ночи, когда забываешь почистить зубы и просыпаешься с ощущением, будто во рту сдохла и начала разлагаться мелкая тварь.

    Он видит их. Рори, откинувшегося на матрас, пропитанный столькими жидкостями, что он прогибается не от пружин, а от влаги, издавая при каждом движении тихое, чавкающее всхлипывание, и ее. Министерская дамочка. Он таким раньше в лицо взрывал бокалы, жаль, что до нее не дошло. Скрип двери и шаги смешиваются с прерывистым стоном и хлюпаньем — прекрасный повод оглохнуть.

    Какая же грязь, ему здесь самое место.

    Мысль не успевает оформиться. Тело движется раньше, повинуясь импульсу, более древнему, чем страх разоблачения — заткнуть глотку, из которой может вылететь его имя, как вылетает пробка из перегретой склянки. Судьба идиотки была предрешена, когда она решила выйти из дома в настолько дерьмовую ночь.

    Перочинный нож — жалкий, тупой блеск, выдернутый из кармана какого-то идиота в коридоре — оказывается в его руке. Он даже не замахивается, когда хватает ее за копну волос и дергает на себя. Допрыгалась, получается. Короткий, отточенный толчок снизу вверх, под челюсть, в мягкую, податливую ткань гортани. Лезвие встречает хрящ, проминает его со знакомым противным хрустом и рвет мышцы, артерию, все, что на пути. Вкус крови в воздухе мгновенно становится осязаемым, как будто язык сам прилипает к небу, покрываясь тонкой ржавой пленкой.

    Звук лопнувшей кисты, наполненной теплой, мутной жидкостью. Хлюпающий, мокрый выдох, сопровождаемый немедленным бульканьем, как из засорившейся раковины, в которую слили чьи-то органы. Ее тело не просто дергается — оно выгибается в неестественной, почти экстатической дуге, будто в последней попытке принять позу, достойную внимания, ноги в рваных колготках судорожно сжимаются прямо на Рори, когти впиваются ему в грудь, сдирая кожу до розоватой, сочащейся сырости. Блять. Он бы с удовольствием стер это из памяти. Кровь изливается пульсирующим, теплым потоком — магловское кино лжет, никаких фонтанов. Пара капель все же попадает на лицо. Он морщится, но не отстраняется, и его язык на секунду выскальзывает, чтобы слизать каплю с угла губ, оценивая текстуру — гуще, чем вино, с легкой зернистостью. Это артериальная, венозная или смесь? Они, вроде как, отличаются даже по цвету.

    Грязь. Ебучая грязь в блядском небытие.

    Барти придерживает ее за волосы, липкие от лака и чего-то еще, возможно, рвоты, наблюдая, как ее глаза, широко распахнутые, наполняются тупым, животным недоумением, как у теленка перед ударом молота. Свет меркнет рывками, как экран старого телевизора, пока не остаются две мутные, влажные пуговицы, отражающие его собственное лицо — искаженное не яростью, а напряженным любопытством ученого, впервые увидевшего редкий, но предсказуемый результат эксперимента. Капли крови стекают с ее подбородка ему на руку, теплые и удивительно густые, как сироп из подгоревших ягод.

    Тишину, густую как застоявшиеся отходы в углу немытой душевой, нарушает только тяжелое, свистящее дыхание Рори. Оно звучит так, будто Рори давится собственной слюной и кровью одновременно, и этот коктейль каким-то образом вызывает у него приступ чистейшей, нефильтрованной радости.

    — Да ты ебанутый, — Рори не отталкивает тело, а замирает под ним, как под последним, самым интимным одеялом, сшитым из чужих судорог, позволяя крови заливать себя. Отвратительно. Он протягивает уже почти по приконченную сигарету, и Барти ловит себя на мысли о том, что его это не ебет, — Покажи, что нацарапали на плече.

    Барти смотрит на свою руку. Она по локоть в крови, теплой и липкой, уже начинающей подсыхать стягивающей пленкой, как плохой желатин на дне забытой миски. Нож все еще зажат в пальцах, лезвие почернело. Он кладет его на пол, вытирает ладонь о собственную водолазку — ткань с жадным чавкающим звуком впитывает влагу, тяжелея на глазах, превращаясь в прогорклую тряпку мясника, которая уже никогда не отстирается, лишь задубеет, как старая кожа. О да, здесь точно не хватает запаха дешевого табака для полной картины.

    Первый вдох дыма раздирает горло, как наждачная бумага, чистый и резкий, перебивая сладковато-медвяный привкус, въевшийся в небо, в зубы, в язык — привкус чужой жизни, переваренной и выплюнутой обратно в мир в виде этой теплой, липкой массы. Он задерживает дым, глядя на тело, которое теперь медленно сползает с Рори в мокрую, бесформенную кучу, похожую на выброшенные потроха на заднем дворе скотобойни.

    Грязь — это хаос. Бесформенный, аморфный позор, смесь всего со всем. Препарировать бы его. Показать анатомию падения, как на тех дурацких анатомических рисунках Леонардо, где красота замысла тонет в омерзительности мокрого оригинала. Сделать наглядным пособием для самого себя — “Вот из чего ты состоишь на самом деле: жир, слизь, розовая волокнистость и темная, неопрятная полость. И больше ничего. Никаких ангелов в машине. Только мясо, удивленное собственной открытостью”.

    Из ее открытого, искаженного рта теперь сочится не только кровь, но и пенистая слюна с розоватыми пузырьками и крошечными темными частичками — возможно, кусочками лопнувших капилляров или того самого белого налета. Сигаретнвй дым клубится, смешиваясь с последним паром жизни и запахом непереваренной пиццы и дешевого вина, который теперь, наконец-то, вырвался наружу без прикрас.

    — Скучно, — произносит Барти, и его голос звучит хрипло, но ровно, как у лектора, уставшего от вонючего, нерадивого студента, который вечно путает селезенку с поджелудочной. Он кладет окурок в карман, — Она работала в министерстве, прикинь?

    Ни тени стиля. Серьезных карьеристов теперь губит простой биологический акт, доведенный до логического, неэстетичного завершения. Как если бы ребенок, играющий в доктора, внезапно обнаружил, что у куклы внутри не вата, а настоящие, теплые кишки, и начал бы их вытаскивать, плача от разочарования, что они не розовые и не блестящие, а тусклые, синюшные и пахнут дерьмом.

    Было бы круто украсить страницу дела для магловского следствия. Чтобы они искали не волшебника, а кустаря-самоучку. Маньяка, который срисовывал картинки из медицинского атласа, но путал аорту с пищеводом, а печень — с легким. Пародию на пародию. Ложь, которая даже не пытается быть убедительной, а лишь кривляется, как шут в королевстве разложения, надев на голову корону из обглоданных ребер.

    — Я, блять, очень надеюсь, что здесь все достаточно тупые, чтобы не запомнить, с кем ты ушел.

    Он приставляет тупое, зазубренное лезвие к ее боку, чуть ниже последнего ребра. Давит всем весом, перенося центр тяжести, как будто открывает консервную банку с тухлой рыбой, которую уже не жалко. Кожа сначала сопротивляется, упругая и гладкая, потом рвется с тихим, грубым звуком — как рвут толстую, мокрую ткань, насквозь пропитанную потом. Это не похоже на разрез. Это похоже на вскрытие плохо прошитого мешка с отходами, где все слиплось в один ком. Под ней открывается слой желтоватого, зернистого жира, похожего на прогорклое сало, которое уже начало желтеть по краям, потом темно-красные, волокнистые мышцы, которые еще слабо пульсируют, как медуза на берегу, которую уже начало засыпать песком. Запах мгновенно меняется — теперь в нем доминирует сладковато-гнилостный, почти фруктовый дух внутренностей, смешанный с железом и чем-то еще, более едким — желчью, этой зеленоватой, горькой субстанцией отчаяния пищеварения. Интересно, пахнет ли селезенка как старые прокисшие грибы? А печень — как переспевшая дыня, начавшая бродить? Надо будет запомнить. Для каталога.

    — Смотри, — говорит он Рори, не отрывая взгляда от своей работы. Его голос становится наставительным, почти педагогичным, но с налетом глубокого, неизбывного цинизма, как у преподавателя, знающего, что его предмет никому не нужен, а студенты — идиоты, — Фасции. Соединительная ткань.

    Белая, волокнистая, как плесень на старом сыре, которую тоже можно считать жизненной формой, пусть и паразитической. Спасибо Эвану за рекомендации по учебной литературе.

    У маглов нет заклинаний, чтобы аккуратно все разделить. Им приходится пилить, рвать, ковырять тупыми инструментами. Грубо. Зато без следов магии.  Как мясникам на бойне, которые к концу смены стоят по щиколотку в крови, кишках и потрохах, а потом идут домой, и от них пахнет смертью, как от старого холодильника, в котором забыли кусок мяса. Наверное, поэтому их маньяки так любят оставлять послания из кишок, композиции из органов, выложенные по спирали Фибоначчи. Это единственный способ сделать свою дилетантскую, кровавую возню значимой. Придать хаосу надуманный смысл. Как мартышка, мажущая калом по стене зоопарка и воображающая, что пишет поэму о свободе, но в итоге получающая лишь стыд и насмешки смотрителя.

    Он делает второй, параллельный разрез, затем соединяет их поперечным, выделяя лоскут кожи и мышц размером с ладонь, который теперь болтается на тонкой перемычке, как отвратительный клапан. Оттягивает его пальцами, скользкими от крови, лимфы и жира, который теперь покрыл их как сальная, полупрозрачная пленка. Под ним — темно-бордовая, блестящая масса, что-то пульсирующее сгустками и пузырьками газа, которые лопаются с тихим щелчком, выпуская запах еще более интенсивный. Он не трогает органы напрямую. Слишком банально, слишком предсказуемо. Подумали бы, что первый раз. Это был бы плагиат, а не творчество, детсадовский рисунок с кальки. Вместо этого он вводит лезвие в рану и проводит им вдоль реберной дуги, скребя по кости с неприятным скрипом, чтобы обнажить их белесые, скользкие кончики, похожие на обглоданные рыбьи кости, торчащие из остывшего супа. Вот она, решетка. Грубая, но узнаваемая цитата из готического собора. Как если бы пьяный декоратор, икающий от метанола, пытался воспроизвести церковный витраж, используя осколки бутылок, собственные экскременты и грязные иглы.

    “Я не могу на это смотреть" — заткнись нахуй.

    Потом переводит лезвие к ее руке. Левой. Запястье. Ищет сустав. Лучезапястный. Восемь губчатых косточек, сотня связок — природа тоже иногда строит свои механизмы на соплях и надежде, и они разваливаются так же пошло. Вонзает кончик ножа в щель между костями и начинает пилить туда-сюда, не спеша. Не чтобы отрезать, а чтобы понять механику на кости, как неумелый механик разбирает часы, ломая шестеренки, просто чтобы посмотреть, как они устроены внутри. Хрящ хрустит под тупым металлом, сухожилия оказывают упругое, резиновое сопротивление, прежде чем рвутся с тихим щелчком, как лопающаяся струна на расстроенной гитаре в руках пьяного музыканта. Это занимает время. Он работает методично, почти медитативно, и думает о том, что было бы лучше с сигаретой в зубах. Пепел падал бы прямо в открытую рану на боку, тух там с легким шипением, как на мокром асфальте после дождя, оставляя серые крапинки на темно-красном.

    Рори такое, вроде как, заходит. Хоть, блять, кому-то.

    Наконец, связки поддаются. Кисть отваливается, держась лишь на тонком лоскуте кожи и нескольких белых, порванных сухожилиях, болтаясь, как марионетка на размотавшихся нитках, которых уже не жалко, потому что кукловод ушел, оставив ее под дождем. Барти оставляет ее так. Сюрреалистичнее. Будто не хватило духу или времени закончить. Намек на незавершенность, которая сводит с ума сильнее законченной картины. Как незаконченная фреска в заброшенной часовне, где святые имеют лишь половину лиц, а другая половина — грубая штукатурка и крики летучих мышей, свивших гнездо в черепе Христа.

    Он отодвигается, осматривая свою работу. Тело теперь не просто труп. Инсталляция под названием «Неудавшаяся попытка вивисекции в стиле барокко на фоне социального дна». Или «Ироничный комментарий на тему хрупкости плоти и тупости тех, кто ее рвет, пытаясь найти внутри смысл, а находя лишь еще больше плоти, слизи и разочарования в самом акте поиска». Смотря кто будет смотреть. Пальцы его правой руки глубоко проваливаются во что-то мягкое и теплое в кармане — он машинально достает тот несчастный окурок, на котором уже проступили розовые разводы, похожие на абстрактную акварель, написанную разбавленной кровью.

    Теперь у них есть маньяк-магл. Очень старательный, но бездарный ученик, путающий вскрытие с актом вандализма и получающий в итоге не диагноз, а пародию на него. Или очень плохой художник, мнящий себя хирургом и творящий китч из собственного бессилия, размазанный по листу для плакатов из человеческой кожи. В любом случае, не Пожиратель Смерти. экспериментальный экспрессионизм. Клиническое безумие с претензией на глубину, но без малейшего понимания анатомии души. Или тела. Пародия на священнодействие, которую совершают руки, дрожащие не от благоговения, а от дешевого стимулятора и всеобъемлющей тошноты, подступающей к горлу каждый раз, когда понимаешь, что это все, на что ты способен.

    Он смотрит на свои руки. Они в крови до локтей, под ногтями — темные, желеобразные сгустки, как варенье из ежевики, но пахнущее совсем не так, а скорее как пустая консервная банка из-под тушенки, промытая ржавой водой. Водолазка пропитана насквозь, каждое движение отдается холодной, липкой тяжестью, как будто на него накинули мокрую, только что снятую шкуру, и она присохла к телу. И тут его взгляд падает на собственное плечо, туда, где под мокрой, просвечивающей от крови тканью, как тонкий пергамент на старинной карте уродств, пылает свежая татуировка — уродливое солнце, пожирающее кривую луну, выполненное руками, которые, вероятно, дрожали от абстиненции или просто от холода в этой конуре. А под ним сквозь ткань будто бы проступает шрам от старого, добровольного клейма, введенного под кожу иглой, смоченной в чем-то более темном, чем чернила — в обещаниях и страхе. И теперь они сообщаются капиллярами крови и общим смыслом, как два очага гангрены на одном теле, медленно сливающиеся в один большой некроз.

    У языка боли забавный акцент.

    Боль от новой татуировки пронзительна, чиста и невероятно жива — единственная честная вещь во всей этой комнате, переполненной фальшью разложившихся сантиментов и дешевых химикатов. Она — единственный якорь в этом море липкого абсурда, и он цепляется за нее, как утопающий за острый обломок разбитой бутылки, готовый пораниться, лишь бы не уйти на дно.

    Он чувствует не опустошение, а леденящую, абсолютную легкость, как после того, как тебя вырвало всем, что было внутри — едой, вином, страхом, последними иллюзиями — и теперь внутри лишь холодная, пустая полость, готовая принять новую порцию яда, потому что другого наполнения для нее не предусмотрено. Пустоту, в которой больше нет места ни ожиданиям, ни страху, ни иллюзиям. Только констатация факта, высеченная на внутренней стороне черепа: вот он, идеальный мир. Тот, что ты заслужил. Не уютная квартирка с книгами и надеждой на звонок, а эта комната, этот запах, эта липкость на руках, которая не смоется, как не смоется память о том, как хрустит хрящ под тупым лезвием и как теплая кровь сначала согревает кожу, а потом остывает, стягивая ее, как перчатка не по размеру.

    — Меня сегодня назвали отвратительным, прикинь, — говорит он тихо, глядя оседающий дым на творение, на Рори, на свои руки. Голос абсолютно ровный, почти задумчивый, как у человека, размышляющего о погоде за окном, которая всегда одинаковая.

    Все-таки придется сжечь эту водолазку. И, наверное, кожу с рук содрать. Никакое заклинание не возьмет такую хуйню.. Это уже не грязь, это среда обитания. Экосистема. Ты не отмываешься от дома, в котором живешь. Ты либо сжигаешь его дотла, либо привыкаешь к запаху гнили в углах.

    Вот и все. Дно достигнуто, прощупано пальцами, разрисовано кистями из собственных внутренностей и оставлено в качестве памятника самому себе — уродливого, кривого, но своего, выстраданного, как шрам. Падать больше некуда. Остается только привыкнуть к виду отсюда. К запаху. К вкусу пепла, меди и чего-то еще, сладкого и больного на языке — вкусу собственной слюны, смешанной с кровью незнакомки, ставшей самым откровенным диалогом за последние месяцы.

    Над кроватью перекошенное распятие. Барти кладет нож на стол и подмигивает Иисусу.

    Magari, это и есть та самая, обещанная свобода. Когда тебя определяет не то, что о тебе думают, а только то, что ты способен вытерпеть, глядя в зеркало, заляпанное брызгами чужой жизни, и не моргнуть, потому что моргание — это признак слабости, а у тебя ее не осталось, только эта холодная, ясная пустота, в которой теперь живет твой новый идеальный мир.

    Может, тот самый, где все наконец-то счастливы.

    Отредактировано Bartemius Crouch Jr. (2025-12-17 11:09:40)

    +1

    5

    Рори думал, что знает предел. Знает этот, сочащийся жидкой свининой, предел. Знает, как вырубают из себя послушниц, срезая кожу пласт за пластом, четвертуют и душат гнойными когтями. Люди превращаются в тварей, твари - в терзающую пандемию липкого сифилиса. И только в этом случае становятся настоящими, смывая с себя серной кислотой общественные догмы. Возвращаясь в животное неведение, которое так и осталось в небесном саду догнивать в яблочной деструкции.
    Рори думал, что знает предел.
    Не морали - у него её никогда не было в приличном количестве.
    Предел хладнокровия.
    Предел решимости.

    Он привык быть тем, кто первый перестаёт моргать, первым опрокидывает шот из всего, что было на баре. Первым, кто объестся опиумом и серебром ртути, свинцовым медом эмбрионов и застойными губами девок-шлюх, отравленной клубникой и жиром гадюк в жалах скорпиона. Первым, кто пресытится этой и тысячью прочих страниц кодекса Гигас. Но ему этого мало: он жаждет владеть сокровищами почернее - граалем откровенного, как наигранный стон, внутреннего апокалипсиса человечности.
    Но сейчас он не делает ничего.
    Парадоксально бездействует.
    Рори не становится бедствием для умирающей: он едва ли является настоящей причиной, он - неудачное стечение обстоятельств. Рори не врывается в хаос из призрачных вибриссов некромантии. Не становится стаей острых зубов, соскабливающих пунктир мясника. Не ложится под нож, чтобы наконец-то на собственном теле понять: какого это познать эстетику полного отсутствия.

    Нет.
    Он просто смотрит, примеряя шкуру наблюдателя, которая ранее ему казалась не по размеру, а теперь как будто впору.
    Странно. Но нормально.

    Барти говорит, что она работала в Министерстве.
    Маленькая грязная свинка могла бы выбрать долгую жизнь в хлеву бюрократии, а она зачем-то полезла на скотобойню ради острых ощущений. Теперь ей вскрыли горло, чтобы выпустить всю кровь. Ее нужно подвесить вниз головой, чтобы сквозь улыбку на горле произошло изгнание кровяных бляшек. Было бы забавно. Рори никогда не пробовал человечину, но он не станет есть то, что выебал.
    Ему еще не настолько скучно.

    Достаточно тупые, чтобы не запоминать.
    Рори улыбается: он знает, что всем достаточно похуй.
    В этом прелесть Идеального мира.

    Розовый засаленный свет мерцает над жертвоприношением анархических конфигураций. В этой самой комнате - бездна безымянных могил. Странствующая похоть сумасшедших находит здесь свое крещендо. Матрас задрапирован в габардиновый грех, иглы - вареные кишки желаний, захлопнувшаяся дверь - расплющенная антистрофа последней попытки сбежать из Идеального мира.

    Рори переводит взгляд на Барти. Он даже из убийства решает сделать что-то душное, вырвав из урока анатомии доктора Тульпа самое сносное, что сможет переварить воспаленное сдвг Рори. 
    Селлоу считает, что игрушка сломалась. Да, но только для самого Рори. Потому что в миг, когда умерла девка, появилась игрушка для Барти. И было бы нечестно свалить сейчас. Ведь так поступают друзья?
    Составляют компанию.

    Это было интересно.
    Тайна явилась не как откровение, а как нарыв, который сам решил вылупиться. Гнойная буря осознания в потухших глазах - не у трупа, нет. У него самого. Вилы воткнуты в чудовище, но чудовище - не жертва. Чудовище - это масштаб. Цинга обняла моряка, пеллагра проела кожу, а Рори понял: болезнь не в разложении. Болезнь в ебаной точности. Потому что Барти конченный.

    Эта мысль, как первобытная печень фиолетовых голосов. Эта мысль, как любимое увечье. Мысль, как пласты человеческой плоти, расходящиеся под ножом.
    Ведь он не просто разделывал человека, а решал задачку, к которой впервые приблизился вне теорий. Маниакальная сосредоточенность, тошнотная педантичность, наблюдая за которой Рори ясно понимал, что это тело для Барти куда интереснее, чем он сам.
    Живое - это шум.
    Мёртвое - это схема.
    Да, этому мудаку нравится контроль, ведь сопротивление раздражает. Он бы точно также разделал Рори, и в этом не было бы ничего особенного. Селлоу это понимает, но это его не оскорбляет, ему похуй. Если бы он мог, он бы нацарапал на своем сердце "пошел на хуй", а между ребер оставил бы пачку сигарет, чтобы заставить Барти ухмыльнуться даже после собственной смерти.
    Ведь Рори никогда не претендовал быть особенным ни для Барти, ни для кого-либо.
    Особенность - это просьба, а просьбы унизительны. Рори не нужно место в чужом сердце. В сердцах всегда тесно: там старые обиды, чмошные комплексы, сомнительные страхи, липкие остатки чужих голосов. Он не собирается протискиваться туда, как потный католик в мальчика.
    Ему не нужны эти блядские сентиментальность, ожидания, обещания. И это не пафос. Не отрицание из-за какой-то скрытой боли. Может после всего он пожалеет о том, кем выбрал быть, но разве не насрать?
    Сейчас он не хочет быть рядом. Он лишь хочет быть в одном векторе. Рори хочет зависнуть с кем-то, кто "способен на то же, что и я".
    Барти подходит.

    Этот акт напоминал вращение манекенов на вертеле. Бутафорское мясо для эмпирических открытий.
    Барти просто нужно было время что-то освободить из головы, занять руки, пока атрофированная хуйня переваривалась в сознании. Он выбрал хорошую компанию, потому что Рори тот, кто не отворачивается и не делает шаг назад. Кто смотрит, потому что нахуя еще даны глаза?
    Убийство, которое просто случилось, было не какой-то жертвой, не надрывным переломом собственных правил, а просто такой же выбор, банальное действие. Если муха тебе мешает - прихлопни ее и не парься.

    Да, Барти - долбанный повелитель мух.

    Мавзолей боли сошелся в гравитационном крике на плече, потому что в груди, как и у Рори, устав от тысячелетнего сна, задыхались кольчатые черви эмпатии.
    Рори думал, что очередная доза выжгла душу дотла. Капризно, жертвенно, бессмысленно, как улыбка фабричного брака. Внутри не было страха, будто все святыни отвергнуты. Их вагонетка слепая и трещит, чтобы снести любые вопросы морали и нравственного выбора.
    Их рельсы - заразные кости.
    Движущая сила - големы отходов.
    Направление - метаморфоз социопатии.

    Ее глаза - дряблые черные бриллианты. Ее губы - шлак.
    Рори смотрит и не может понять, что ощущает: ему мерзко или интересно? Если об этом долго думать, то станет скучно.
    Ее тазовые кости, извлекающие тайну из плоти, напоминают громыхающие бивни. Ее сердце - гнилая орхидея со смесью шакальных отрубей и перекиси водорода.
    Вся комната от удушья трупных выхлопов блюет кобальтовыми вибрациями.

    Барти назвали отвратительным.
    Рори думает, было бы смешно, если бы это сделала расчлененная малышка.
    Но если Барти об этом говорит - это что-то значило для него.
    Бред. Какой же ебанный бред. Как порванная плева рассудка, удушенная приапизмом. Сатира с эрекцией, как насмешка.
    Рори бы хотел не понимать, не заметить, отвлекаясь на поиски сигареты, дать шанс все исправить, чтобы не было этой хуйни на грани с нытьем.

    Блять, бро, ты сам добровольно остаешься там, где ты есть. И это не про Идеальный мир с разьебанной комнатой, в которой еще более разьебанная шлюха. Нет, это про ебаную хуйню, которую ты хаваешь, как старую жвачку. Нового вкуса не будет. Да. Барти добровольно там, где он есть. Рори бы никогда не поверил, что кто-то сможет сделать что-то, если Барти будет против. По-настоящему, а не по приколу.
    И если кто-то считает его отвратительным, то что?
    Ты не хочешь быть отвратительным? Или ты хочешь, чтобы отвратительное перестало быть таковым для другого?
    Рори мог бы сказать, что ему похуй. Но это было бы не совсем честно. Ему не похуй, если тот, с кем он решает тусоваться, вдруг включает меланхолию.

    - Да, ты отвратительный, - Рори развел руками, - ты только что, как ебаный псих, расчленил девку. Я бы сказал, разве тебе не похуй, кто там что сказал. Но, видимо, - он выдыхает, наблюдая за распятиями раскаленных апостолов, сведенных в одну точку абсолюта по имени Иисус, - это так не работает.

    +1



    Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно